— Ой, — удивилась Кузьминична, когда до нее потихоньку дошел смысл ее
слов, — а как же?
Она тщетно пыталась растопить печь. Михайловна всего этого как будто не видела.
— Помолиться надо, — Кузьминична перестала раздувать огонь и замерла.
— Помолись, помолись за Ваську, — неожиданно согласилась Михайловна.
— Не за Ваську. За других. За тех, кто бил. За Васькой же Бог, та он же ж его душу спасает. А воны свою душу сгубили — за ихние души молиться надо, — Кузьминична аж светилась вся.
Михайловна не преминула ее поддеть, приврав:
— А ведь ты раньше в Бога–то не верила. Совсем. «Нет его», — говорила. И Иисус, мол, никогда не жил на свете. Вот–вот. Ты даже в клубе выступала с лекциями на тему: «Религия — сущий опиум для народа».
Кузьминична попыталась задуматься, вспомнить — но памяти не было. И прошлого не было. И не было лекций в клубе.
— Шо ж ты все это помнишь?.. — с ласковым сочувствием протянула она.
Михайловна молча ушла к себе в комнату, встала перед портретом Ленина.
— Вот так, Володька, вот так… Зачем я все это помню? — и уже Кузьминичне: — Нет, ты растолкуй мне, растолкуй: вот Ленин жил на свете в самом деле, и это все знают. И, говорят, он мертвый в хрустальном гробу в Москве лежит в мавзолее специальном, и на него посмотреть можно, если кто забывать начинает или удостовериться хочет еще раз. А кто доподлинно сказать может, что твой Иисус жил на свете? Може, и не было его вовсе! Не было! Был ли он? К чему он призывал людей? Што хотел? Никто не знает, жил он или это все выдумки, — Михайловна была как в лихорадке. — А о Ленине все знают. Гражданскую войну с его именем прошли, Отечественную — за Ленина, за Сталина, за дело наше правое, за социализм, за светлое будущее, за… — да шо там! — за него умирали… Зоя Космодемьянская вот… Это… Нет, ты мне ответь!
— Михайловна, — ничего в ее речи не понявшая, но осененная чувством, крикнула Кузьминична в раскрытую дверь, — Михайловна, та ты же не представляешь, кто мы, кто мы всамделе! И как скоро все будет здорово, все у всех, у всех будет здорово!
— Все будет хорошо, скоро все в стране станет хорошо: придут умные и честные руководители, вспомнят старое, восстановят хозяйство, повысят пенсии. Кругом, куда ни глянь, будут леспромхозы, леспромхозы… На поездах приедет молодежь, снесут все старое, дома эти брошенные, смурные сровняют с землей бульдозерами! Поставят новые дома, восстановят биржу, узкоколейку, откроют школу и баню. Будут работать, все будут работать, как мы в молодости, и со всей страны будут идти заявки на наш лес, и на всю страну мы будем его справлять[5]… — Михайловна поискала глазами по комнате, придвинула к портрету табуретку, кряхтя, взгромоздилась на нее и, продолжая говорить сама с собой, пошарила рукой за портретом: — Все будет так, как оно должно быть, а не так, как нонче. Потому что мы в это верим, мы для этого жили всю жизнь, всю свою жизнь положили на это, воевали за это и победили — рази ж этого мало? Рази ж…
Михайловна осеклась, задохнулась своими словами…
Шкатулки на полочке не было. Шкатулочки под самым потолком за портретом Ленина — не было. Заветного тряпичного сверточка — не было.
— Васька! — взвизгнула Михайловна и пулей вылетела из дома мимо ошарашенной Кузьминичны.
Егорке пришлось идти пасти.
Панасенок, задумчивый и молчаливый, ничего не спросил по поводу опоздания и отсутствия цыгана, Егорка ничего не стал рассказывать. Молча постоял, пока пугливые после пожара, перепавшие в теле коровы тихо и недоверчиво прошли мимо него через ворота, и пристроился следом.
День был пасмурный, безветренный. Егорка заметил это, дойдя за коровами до самой реки. Он пристроился спиной к сосне, приложил к ее сильному стремительному стволу позвоночник, почувствовав его через фуфайку. Запрокинул голову: ветви уходили в небо, далеко–далеко от земли.
На душе было мутно. Он ссутулился, сжался в комочек, рассеянно пошарил за пазухой, вытащил «маленькую» и отхлебнул из горлышка. По пищеводу потекло тепло, дошло до живота, ошпарило изнутри… Егорка поморщился, занюхал рукавом, спрятал бутылку. Посидел немного и, не чувствуя холода, вытянулся, лег на спину, закинув руку за голову, и уставился в небо, ища ответа.
Но небо было серым: сплошные низкие тучи затягивали синь, бугорчатые, пупырчатые, с неприятными сосочками–выростами — будто находишься в брюхе, во внутренностях огромного животного и того и гляди переваришься. Егорке стало не по себе. Он сел. Потом встал. Потом пошел куда–то, забыв про коров.