слезла. — Како там — поехать! Жрать нам нечего таперича. Истопить печь нечем — дров–то с энтой поездкой не заказывали. Да! Што вылупилась? Все, што осталось, — сподобиться слечь на кровати да руки на груди сложить.
Михайловна выпростала из–за пазухи кошелек, вытряхнула мелочь на стол, разглядела выпавшие монеты:
— Даже пятаков нет! И помереть–то как следует не удастся, и схоронить нас не на что. Будет Аннушка нас по улице на саночках таскать да мужиков упрашивать зарыть в землю! Вот так — без денег–то. И кто спер–то? Егорка твой любимый спер. Сколько мы его привечали, жалели, сиротинку, кормили–поили. А он–то хорош, ай, хорош! «Водички принести? Дровишек наколоть?» — а сам–то, ирод, глядел–присматривался, куда денежки прячем. Дождался, пока накопим, и стырил. А потом еще в глаза смотрит, да корит еще, что страну ему, видишь ли, не ту построили, будущее не то ему досталось! А сам бревна вручную по двенадцать часов в сутки не грузил!
Кузьминична забилась в угол, не понимая, о чем кричит Михайловна, какие деньги у кого украл Егорка, и тихонько крестилась, что–то бормоча.
— И-тит твою мать, раньше люди как люди были — все одна семья! А теперь по поселку не пройти — все засерили, яму им трудно выкопать да туда все свое дерьмо прятать. Нет! Не можут! Ан проще на улицу скидать. Сожрать все друг друга готовы, убить за поллитру, за рубль — удавиться! А потому что не получали пайку в пятьсот граммов, не горбатились по двенадцать часов… Зубы им рвуть под уколом, без боли! Вот поэтому все и стали злобными, толстокожими, чужую боль не чуют! Отобрать да украсть — вот их закон. Да будь проклят твой Егорка, чтобы ему пусто было, пусть он подавится!
А за стеной, на своей половине, прижавшись ухом к перегородке, стоял Васька. Один заплывший с разбитой бровью глаз его не открывался, зато другой живо поблескивал:
— Моих бабок, бабонек, старух моих обижать!..
У себя дома Егорка трясущимися руками хватал вещи, собирал их, заталкивал в старый рюкзак. Что–то вытаскивал, отбрасывал, засовывал взамен что–то другое. Выпали откуда–то фотографии: Егорка маленький, лет пяти, с игрушечной лошадкой, Егорка–первоклассник с букетом астр, Егорка с дедом на речке, Егорка с друзьями, Егорка с родителями, Егорка–подросток с худенькой девушкой, похожей на длинноногого жеребенка… Он остановился, будто споткнулся об эти фотографии.
Но это же все было, было, это не ложь, не что–то придуманное, это настоящее его, Егоркино, детство, счастливое, черт побери, детство. Работал еще леспромхоз, не разобранная на дрова такая родная стояла школа, дед был жив. И все еще было впереди, все–все: взрослость, любовь, работа, своя семья, новый «жигуленок», как у директора леспромхоза. Как же так все оно кончилось? Куда оно все делось? Кто отобрал у Егорки будущее, кто так жестоко обманул его, пообещал и не исполнил обещание? Кто–то ведь должен быть виноват! Во всем вот этом, что творится здесь, в Гаю: в кончине леспромхоза, в безработице, в пьянстве, в одичании и озверении никому не нужных людей…
Медведь — это страшно. Кабан на узкой дорожке — это страшно. Но самое страшное, когда озвереет корова — не хищник, — травоядное с печальными глазами. Самое страшное — увидеть доведенную до последней черты, до отчаяния, взбесившуюся корову, бессмысленно крушащую все на своем пути, безжалостно убивающую с безумными глазами, страшную и неожиданно сильную. Может, она потом и образумится, и успокоится, и вспомнит о своих заливных лугах. Но, говорят, не будет с нее уже молока, не будет с нее приплода — не жилец она, переступившая черту, омывшая в крови рога, наевшаяся красной травы, забей ее — мясо будет горчить. Нельзя, нельзя переходить черту — что там, за чертой, никто не знает.
— Господи! — Егорка поискал глазами и решил обращаться к Богу, глядя в окно, на небо. — Господи, куда ты смотришь–то, чё же ты попусту пялишься с небес на всю эту несправедливость?!
Но молитвы не вышло. Злоба снова накатила на него, заклокотала в горле. Он, матерясь, запинал рассыпавшиеся по полу фотографии под кровать.
— Это все чинуши, бюрократы виноваты, это все они… Никому нет дела до народа… Отъели, падлы, морды себе шире задниц, а тут подыхай среди сумасшедших старух, алкашей, придурков — террористов себе углядели! — никому дела нет!
Он кинулся к серванту, расшвырял по полу книжки, вытащил старый бумажник, проверил его жалкое содержимое, сунул обратно:
— Забить, забить на все! Уехать отсюда прочь.
…За окном внимательно следил за его действиями черный блестящий глаз.