— Уж так я поплавала, папа! Но ты обещал, что дашь мне Бегунца — поехать в степь.
— Хорошо, — сказал он, — поедешь.
Жена вышла из загона и притворила за собой дверцу, оплетенную хворостом. Слегка избочась, она несла подойник.
— О чем вы тут шепчетесь? — сказала она. — Вот два башибузука! А кто же матери помощница?
Айя рассмеялась:
— Биби твоя помощница — вот кто!
Хемет спросил:
— Биби спит?
— Нет, — ответила жена. — А что, ужин готов? — спросила она старшую дочь. — Собирай на стол, а я сцежу молоко.
Пока он смотрел на жену и дочь и разговаривал с ними, он чувствовал, как все они слиты в одно, а двор со всем сущим в нем — защита их покою и благоденствию. И ничто не беспокоило его. Но когда жена ушла в сени, а вскоре, погасив уголья в очаге, ушла и дочь, язычок тревожного пламени как бы сверкнул в теплом насыщенном мраке затихшего двора, и первым побуждением было отправиться на усадьбу ямщины и стеречь ее, как стерег он некогда свой двор в ожидании налета. Но тогда он был одинок, смел и горяч отвагой и яростью одиночки. Та же отвага самосохранения еще не так давно принуждала его поступать хитро, вертко и жалко, но теперь все то было в прошлом, и он никогда больше не станет унижать себя ни злобой отчаяния, ни хитростью, ни увертками. И еще ему не хотелось думать, что ямщина так беззащитна, чтобы требовать ярости и самоотречения.
Он уснул с мыслями о достоинстве и силе, которые он теперь имел. Но сон его был чуток, отчетливо слышал он первых петухов, и вторых, и третьих. Потом он поднялся и, быстро одевшись, отправился на усадьбу. В том переулке, где он шел вчера, тихо светлели сумерки, было студено и воздух не тронут еще звуками утра. Но как только он вышел на улицу, показалось, что голоса ямщиков так и не затихли со вчерашнего вечера. Но они, оказывается, и не были так громки, как померещилось сперва. Трое ямщиков стояли возле повозки, глядели себе под ноги и, судя по голосам, вроде спорили. Он еще не дошел до них, когда одни обернулся и поспешно выпалил:
— Как есть в капкан угодил!
И тут Алсуфьев, иссиня-бледный, с сумасшедше вертящимися глазами, оттолкнул легким порывистым туловищем ямщика и прокричал в самое лицо Хемету:
— Известный пьяница!.. Жулик! Пасынок Грибанова-пимоката!
Хемет шагнул к повозке и увидел лежащего на боку с поджатой к животу ногой парня. Веки его были сомкнуты, но тело дышало, явно подымаясь и опадая. Он, пожалуй, слышал, что говорили над ним мужики.
Хемету померещилось избиение. Он тряхнул и помотал головой. Так бы они, наверное, и сделали, когда бы просто поймали вора. Но щелк капкана, дикий вопль и взгорячили, видать, и тут же остудили ямщиков.
— Запрягайте, — сказал Хемет. — Отвезете в амбулаторию. — Горестным взглядом, будто прощаясь, обвел он обширный двор ямщины и направился в исполком…
Городок давно уже с любопытством наблюдал, как под крылышком исполкома благоденствует прежде безродный бродяжка. И теперь каждый, кого допрашивала встревоженная милиция, торопясь и захлебываясь, припоминал все, что знал или слышал о Хемете. В газете писали, что дело не кончилось бы так печально, если бы не собственнические страсти всякого сброда, зачем-то собранного в ямщину.
Каромцев, несмотря на ажиотаж вокруг происшествия, понимал, что городок смачно, удовлетворенно переварит случившееся и забудет про него. Газета тоже не сегодня завтра поостынет. Суд не окажется суровым к ямщикам, поскольку жертва действительно вор и жулик, намозоливший глаза окружной милиции. Но ямщину закроют, думал он с сожалением. Из облцентра пришло письмо, полное удивления и негодования: о какой ямщине идет речь, разве есть еще ямщины? И разве правда, что ямщина существует при окрисполкоме? На чей счет? Кем утвержденная?
Ямщину закрыли. А через некоторое время городок уже жил новым событием: здесь открыли спортсекции и во главе поставили Якуба, сына шапочника Ясави.
7
Каромцеву, пожалуй, время было идти, но он все еще сидел на веранде, выходящей на двор, окруженный ветряным шорохом и ровным неслепящим светом, и перед его глазами с молниеносной быстротой порхали птахи в сумрачно-зеленых ветвях карагача, и щебетанье птах как бы журчало в миротворческой прохладе заполдневного покоя.
Ноги у Каромцева были разуты, и с одного бока стояли, подкосившись, запыленные сапоги, а с другого — мягкие фетровые шлепанцы, которые он готов был надеть, если бы кто-то вдруг вышел на веранду. Так он сиживал иногда, когда знойный день заставал его не в дороге, а в городе; тут он вроде быстрей уставал от шума и беготни вокруг себя, заметнее обозначалась боль в увечной ноге — и он потихоньку удирал на веранду, куда обычно не совались работники. Здесь, в тени, на ветерке, для него как бы останавливалась круговерть суеты и спешки, и раздумчивое, мечтательное настроение овладевало им. Любой малозначительный случай приобретал важность, будил благостные воспоминания, и те удивляли его: иные своей давностью, но странной, неожиданной сохранностью в памяти, другие, будучи совсем неподалеку, казались, наоборот, еще более давними, и кое-что вроде затуманилось, а то и совсем отлетало из памяти.