А потом он разговаривал с начальником станции Горненко. Они с Дмитрием только-только закрыли ангар — тут и подошел Горненко. Лицо у него было сухое и загорелое, сам поджарист, а костюм — брюки из тонкого, обтертого на коленях материала, пиджак, застегнутый на все пуговицы, — как бы еще подчеркивал, как суха его фигура, что в ней нет ничего лишнего, а только связки мускулов для резких и верных движений.
По годам, пожалуй, ровня был он Якубу, но пристальные суховато-серые глаза делали его старше, умудренней.
— Я всю жизнь мечтал… — произнес Якуб, и Горненко тут же кивнул, так что Якуб даже приумолк: стоит ли говорить, если тому все известно. Он все же повторил: — Мечтал… я в Маленьком Городе занимался спортсекциями, а еще раньше в земотделе работал. О планерах мы понятия не имели, то есть такое, чтобы взять и построить. Но мы, — тут он усмехнулся как о давнем, детском, — но мы соорудили колесницу…
— Колесницу? — переспросил Горненко, и во взгляде его мелькнуло любопытство.
— Да. И с парусом.
— И что же, ездили под парусом?
— О-о!
— Интересно, — сказал Горненко. — Значит, ты должен знать столярное дело. Или, например, обтягивать перкалем…
— Перкаль?
— Это льняное полотно…
— Да, да! — сказал он истово.
Глаза Горненко лукаво на него глянули:
— В четверг медицинская комиссия. В пятницу пойдешь на мандатную. Это в здании «Вулкана», на Кооперативной.
— Знаю, — сказал он, — я знаю!
Прощаясь, Горненко протянул руку, и он так ее стиснул, что Горненко опять глянул на него лукавыми, все понимающими глазами.
Он жил новой удивительной жизнью, полной беспрестанных дум, почти беспрестанных движений, жизнью, которая ни одной своей минутой не была праздной. Ночью, когда он лежал на нарах в мастерской, возбужденный дневными страстями, перед ним мелькали дни и годы его прежней жизни, похожей на тихую, не пасмурную, но монотонную затяжную осень. И он смеялся, что все это в прошлом, в прошлом!
Они вставали рано, умывались колодезной водой, пили чай с сухарями и сахаром, затем подметали ангарную площадку, раскатывали по сторонам створчатые двери ангара, затем в мастерской готовили материалы и инструменты для ребят, которые, корпели над новым планером.
Втихомолку он пробирался на занятия, которые вел Горненко, слушал и повторял шепотом восхитительной силы и обаяния слова: нервюры, лонжерон, шпангоуты…
— Шпанго-у-у-ут, — шептал он и ощущал, как губы непривычно вытягиваются и складываются в трубочку, так что он чувствует движение кожи на лице. Там, где кожа натягивалась, сухая, обожженная зноем и горячим ветром, чувствовалась боль. И это тоже было отметиной, знаком его принадлежности к новой жизни…
Вечерами, когда опустевал планедром, Дмитрий уходил в мастерскую и ложился на нары, а он сидел на порожке в тишине подступающей ночи, улыбаясь счастливой улыбкой, смотрел на звезды. Однажды он сочинил ей письмо. Он тут же и написал бы его, но здесь не было лампы, так что он сидел и повторял его про себя, а утром перенес на бумагу все, что сочинил вчера. Это было задорное, отважное письмо. Он писал, что вот на днях они будут испытывать новый планер, а потом отправятся на состязание планеристов — и он полетит! Ведь в сущности он хочет только одного — летать! Пусть она потерпит и ждет… И тут он понес хулу на городок, не потому, что городок, сделал ему что-нибудь плохое, а только за то, что он мог ведь остаться в нем и отмеривать череду скучных, монотонных дней и лет, пока не превратился бы в старого самодовольного старикашку, рассказывающего на завалинке разные небылицы о караванных дорогах, конях, купцах и прочей ерунде. Это было как бы еще одним ударом по городку, который уронил себя в глазах Якуба окончательно…
А в мастерской тем временем полным ходом шла работа, ребята делали планер. Каждый из них, кроме отчаянного желания летать, имел еще кое-что: одни отменно столярничали, другие знали токарную работу, и знания эти многим стоили нескольких лет труда на заводе. Он бы тоже кое-что смог, ведь он как-никак строил колесницу, но он не смел браться — он просто наблюдал их работу, а затем сгребал подкопившиеся опилки и стружки, нагружал ими огромный ящик и, взвалив его на плечи, тащил из мастерской и высыпал в овражек, где полным-полно было всякого лома и щепы (видать, ребята делали не первый планер и не один уже разбили).
Когда были закреплены бруски лонжерона, ему поручили подобрать и распилить фанеру, а потом он вместе с другими наклеивал ее по бокам к верхней и нижней полкам лонжерона.