Долго сухогруз плыл. Мы одни остались, четыре корабля с зэками ушли на дно. А у нас жмурики воняют, выкинули их из трюма. Командир орет в рупор: "Еще один труп, получено разрешение стрелять в вас, подлецы!" Мокрухи больше не было. Так и добрались до Дудинки. А там человек двадцать, и я тоже, решили подделаться под пленных: пока охрана кукует, что к чему, можно маленько и по-вольготному пожить. Кормежка-то у пленных лучше -- иностранцы все ж. Сходим мы по трапу, и тут -- на тебе, овчарка на меня срывается. А я как загну матом трехэтажным на псину. Тут меня сразу и потащили -- русский, а остальных предупредили, и они сами из строя вышли. Пронюхала все же своего псина проклятая и сдала... чуть не растерзала. А конвою хоть бы хны, посмеиваются: вот, мол, другим наука. Исполосовала лицо когтями -- во, гляди, на всю жизнь меченым остался.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Альбатрос не знал, что стемнело и ничего не видно, приподнялся, стал шарить пальцами по лицу, показывая свои шрамы.
-- Чё ты катишь дурочку, Альбатрос... -- недоверчиво хохотнул Казарин, включил свет и стал рассматривать лицо слепого.
-- Я сказ держал, это быль... былина -- нахмурился тот. -- А верить или нет -- дело хозяйское. Жизнь, она такое подчас вытворяет с человеком, что потом и сам диву даешься: с тобой ли это было? то ли сон, то ли явь? Только судьбу вот не прокрутишь, как в кино, назад... Не очнешься от такого сна, не вернешься жить по новой. Судьба твоя с тобой, днем ли, ночью, тянется и тянется ниточка из этого клубочка, пока не кончится совсем. Бывает, начисто затеряется начало той дальней точки, а дернешь -- она при тебе, никуда не деется...
-- Альбатрос, а по каким статьям сидеть приходилось? -- Володька проникался любопытством к старику.
Но Альбатрос как-то тяжело примолк, будто груз прожитого, бывший где-то рядом, вдруг враз навалился на него, придавил.
-- По профессии я был вором, а сидел больше все за бродяжничество. Чердачная статья. Но встречались мне урки, которые и по сорок лет отсиживали. Один из них -- за горсть колосков.
Володька присвистнул.
-- Ты чего? -- одернул его слепой, привстав и нахмурясь. -- ты же знаешь -- в тюрьме не свистят.
-- Виноват, -- развел руками Лебедушкин.
-- Смотри. Вот, ничего удивительного в таких сроках нет. Схлопотал ты, скажем, двадцать пять, а в Зоне убил кого-нибудь, хоть одного, хоть десять... Зачитывают тебе указ под номером, кажись, два-два -- и по новой двадцать пять. Расстрелов-то после войны не было, отменили. Не одного, с десяток повидал я таких убийц, и ничего -- сидят.
-- Альбатрос, -- не выдержал Казарин, -- а если бы дальше плыли вы тогда и жратвы не было, что б тогда делали?
-- Что, что? -- вскинулся с подушек старый вор. -- знаешь, есть такая забава: если сто крыс посадить в одну бочку да не кормить -- что будет, а?
НЕБО. ВОРОН
Страшное будет зрелище.
Грызуны, голодные, в надежде выжить начнут поедать друг дружку. Сначала падут жертвами самые слабые, что не смогут толком сопротивляться кровожадной своре. Потом в смертоносный круг будут вовлечены более сильные особи. Пир начинается, когда жертвы заснут и поедать будут все. Потом начнутся одиночные кровавые стычки меж оставшимися самыми сильными крысами. Проигрывать будет тот, кто недоедает ночью по какой-то причине. Он слабеет и становится кормом.
И главное, к этому времени уже никто из крыс не спит, потому что сон -это и есть смерть. Круглосуточное бодрствование приводит к полуобморочному состоянию, когда притупляется все, кроме одного -- не заснуть. И все же кто-то на мгновение засыпает, и его сразу начинают рвать на куски.
Наконец остаются две крысы -- самые сильные и жестокие, прошедшие ад месячной бессонницы. Они огромны, ведь все это время они питались лучше других и научились многому в борьбе за жизнь. Но и одна из них должна умереть. И вот они часами сидят напротив друг друга, квелые, еле живые, следя маленькими своими глазками -- заснула товарка, нет? Ну и дожидается своего часа одна, победительница...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
-- Сожрали бы они друг друга в трюмах, -- решает загадку Казарин.
-- Сожрали, -- согласился Альбатрос. -- Остается одна крыса, и цены ей на корабле нет. Потому что она, привыкшая к крысиному мясу, будет уничтожать теперь своих братьев почем зря. Только подавай!
Задумался Лебедушкин. В сумбуре отрывочных мыслей и впечатлений последних дней -- смерти Чуваша, больнички, Альбатроса, крыс этих мразных -все сильнее и сильнее вызревало убеждение, посеянное в нем Батей... Оно было просто и незамысловато, но как много за ним. А заключалось оно в том, что если подфартит и выберется отсюда он в свой срок и Наташка дождется его -все, баста, надо завязывать с прежней жизнью! Разве для того он появился на свет, чтобы угробить себя на пустые дни в тюряге и мытарства, которых могло и не быть? Неужели надо обязательно пройти это, чтобы понять истинную цену простых человеческих радостей -- свободы, добра, любви к другому человеку? Выходит, так, для него это обязательно.
И тут словно что-то прояснилось в его памяти, и заныло болью сердце... нарастающим видением... мать, его мама на суде -- текущие по ее щекам слезы, искусанные до крови в сдерживаемых рыданиях губы, отчаянный взгляд на судью -- что ж будет с сыном? Увидел и пьянчугу свидетеля, что пытался защищать его, бессвязно и бестолково, но суд не внимал показаниям этого опустившегося человека... Боже, как все глупо получилось...
Он лежал, остекленевшим, отрешенным взглядом вперившись в потолок. Томило здешнее бездействие и непривычное ощущение покоя, покоя, что был недолгим, а оттого ощущение его быстротечности подстегивало, не давало расслабиться по-настоящему. За стеклом, в плотной августовской темени, колыхался одинокий фонарь, тусклые его блики скользили то вдоль забора, то выхватывая на миг одинокую, будто озябшую березку. Она трепыхалась в ночи темным пятном, а днем уже была оторочена осенней желтизной и напоминала Володьке о быстротечности жизни: и его осень придет скоро, и будешь вот так мотаться на ветру, жалкий, так и не сумевший набрать силы...
Небо за окном было черное, тревожное, а в палате стоял аромат душевной благодати, в которой так давно он не пребывал. Зона была далеко-далеко, и он гнал мысли о ней. Как будто со стороны видел он каждодневный, изнуряющий даже двужильного Батю труд, топот по трассе на работу и обратно... дурацкий строй в столовую... каждодневный унизительный обыск... и лица в зеленых фуражках -- злые, равнодушные, пустые...
Спать не хотелось, желалось протянуть эту ночь надолго, она, ночь эта, была почти вольной, даже свет здесь был другой, не тусклый, как в бараке и изоляторе, а свет, при котором должны жить люди, -- светлый и яркий, высвечивающий, а не скрывающий...
БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
Казалось, только я один не сплю, но слышу -- Альбатрос толкает соседа -- Сойкина.
-- Витька, засоня? Тебе ж мочу каждые четыре часа собирать на анализ, забыл?
-- Да иди ты... -- перевернулся на другой бок недовольный Сойкин и всхрапнул по-лошадиному.
-- Вот как кишку заставят глотать, Витьк, тогда...
-- Ништяк, деда... -- Сойкин сразу проснулся. -- Совсем выпало из головы.
Поднялся, подхватил из-под кровати банку, поплелся в сортир.
-- Такой молодой, а почки посадил, -- сочувствие проявил Альбатрос.
Тепло так сказал, участливо. Я вообще заметил, что старики вот так говорят о чужих бедах, они их касаются вроде, и это вызывает уважение. Мы, молодые, так не можем. Мы же -- все о себе, все -- про себя. Вот жизнь и наказывает...
-- А ты, Володька, -- неожиданно он повернулся ко мне, -- все пытаешься разгадать, для чего я живу?
Я аж опешил. Точно так, угадал старый пенек.