Выбрать главу

Спустя пять дней она догнала его после лекций в Мерзляковском переулке точно так, как в первый раз.

— Я не очень поторопилась, придя за списком? — спросила Варвара Николаевна.

Он передал ей список: «Рассказы о земле и небе» Иванова, «Общедоступная астрономия» Фламмариона, «О том, что видно на небе» Клейбера, «Астрономические вечера» Клейна.

Яковлева протянула ему сверток.

— Захотите — почитаете на досуге.

Книгу, запеленутую в «Русские ведомости», он развернул дома. Она была монументальна, заметно потрепана и одета в самодельный картонный переплет. Он перевернул корочку и прочитал:

Das Kapital.

Kritik der politischen Oekonomie.

Von

Karl Marx.

Hamburg

Verlag von Otto Meissner.

1894

Павел Карлович полистал книгу бегло, проглядывая отчеркнутые ногтем места, останавливаясь на карандашных пометках. Видимо, эти страницы прошли через множество рук: пометки делались синим и черным карандашами, два-три листа оказались прожженными. Кто-то курил, уронил, очевидно, трубку и просыпал чадящий табак.

Штернбергом овладело удивительное чувство — чувство сопричастности с теми незнакомыми людьми, которые склонялись над этой книгой раньше, и он погрузился в чтение. Когда оторвался от «Капитала», за окном стояла ночь. В лампе нервно прыгало пламя: кончался керосин.

Над крышей соседнего дома висела луна, а дальше, левее, пролегла широкая светлая полоса — Млечный Путь.

Павел Карлович представил себе эту полосу, приближенную телескопом, состоящую из бесчисленного множества звездочек, которые лежат так близко друг к другу, будто они слились.

«О наблюдениях совсем забыл».

Он долил в лампу керосина и опять погрузился в чтение. Так прошла ночь. Во дворе раскашлялся Ульян. Зашуршала, сгребая сухие листья, метла. Приближалось утро.

Весь день Штернберг что-то делал, отвечал на вопросы, а сам как бы отсутствовал. Едва схлынули дневные заботы, он заперся в кабинете и остался наедине с книгой.

Он читал несколько недель. Иногда не все было ясно, он возвращался к прочитанному дважды и трижды, пока не раскусывал твердый орешек и не добирался до его ядра.

Научные доводы Маркса, как ступеньки, уводили все дальше и дальше. Мысли Павла Карловича, еще вчера расплывчатые, подобно пластинке, опущенной в проявитель, прорисовывались, обретали четкость. Никогда ни один ученый не властвовал над ним так беспредельно. Никогда ни один ученый не подкреплял свои выводы так неопровержимо.

Приученный всей своей жизнью к аналитическому мышлению, Штернберг с неутолимой жадностью впитывал прочитанное. Он подумал вдруг, что к восприятию Маркса его подготовила астрономия — наука о небесных телах. Ведь именно они, астрономы, испокон веков взрывали каноны, опровергали догмы, доверяли лишь анализу, опыту, наблюдениям.

Николай Коперник сокрушил многовековое астрономическое наследие, вернул Земле ее настоящее место, низвел ее до рядовой планеты, обращающейся вместе с другими вокруг Солнца. Мятежная правота Джордано Бруно привела его на костер инквизиции. Галилео Галилей за упорное стремление к истине расплачивался долгими годами мучительных преследований.

Не словам, а фактам, не догмам и догадкам, а исследованиям, научной логике со студенческих лет доверял и Павел Карлович.

Непобедимая правота Маркса захватила все его существо. В эти дни и в эти ночи ничего, кроме книги, одетой в самодельный переплет, испещренной пометками, носившей множество следов общения с людьми, для него не существовало. Уставая, он откидывался на спинку кресла, закрывал глаза, давая им отдых, и думал: как поздно порою мы постигаем главное…

Особых перемен в Павле Карловиче никто не замечал. Даже Вера Леонидовна решила: увлекся очередной проблемой, замкнулся. И когда это кончится?

А он ходил возбужденный: «Какая несокрушимая логика у этого Маркса…»

Он смотрел на окружающее и видел то, что прежде ускользало от его взора. Даже эти хмурые корпуса Прохоровской мануфактуры… Сколько лет он наблюдал их с крыши обсерватории.

Стены и стены. Выросли на Пресне и стоят. Лишь теперь он понял, как купеческая фабричка вымахала в такую громаду, как набухали денежные мешки у самого Прохорова… И каков будет финал. Может быть, совсем недалекий…

Варвара Николаевна о книге, отданной несколько месяцев назад, не напоминала. И встретились они нескоро.

— Спасибо, — сказал он, когда встреча наконец состоялась. — Я предвижу в моей судьбе крутые перемены. Спасибо!

И протянул ей тяжелый сверток в газетной бумаге.

В обсерватории не было принято говорить о политике. Само собой разумелось, что взгляды и убеждения — личное дело каждого. Это неписаное правило немного расшатала русско-японская война.

— Читали? — спрашивал Цераский Штернберга, разыскивая на карте тонкую змейку реки Шахэ, близ которой произошло сражение.

— Читал, — угрюмо кивал Павел Карлович.

— Куро-падкин командует, чего же боле? — сокрушенно тряс головой Цераский. Фамилию генерала он делил на две части и вместо «т» произносил «д». Однако события на востоке докатывались далекой, глухой волной. О них говорили как о старой, затяжной ране, которая ноет, гноится, но к которой привыкли.

Весть о Кровавом воскресенье ворвалась в Москву по-иному.

— Убитые на Дворцовой площади! — кричали мальчишки — разносчики газет.

— Долой самодержавие! — призывали прокламации, наклеенные на рекламные тумбы, на стены домов, на трамваи.

На фабрике Прохорова протяжные гудки извещали рабочих о начале стачки.

Цераский обеими руками сжимал голову, лицо его было бледнее, чем обычно, глаза, всегда по-детски ясные, выражали испуг и смятение.

— Объясните, объясните, пожалуйста, — говорил он возбужденно, — как это в мирных людей — из винтовок, в детей, в раненых, а убегающих — шашками!

Он закрывал руками глаза и съеживался, словно сам ждал страшного удара.

— Почему вы молчите? — недоумевал Витольд Карлович, оглядывая своих коллег.

Ассистент обсерватории Сергей Николаевич Блажко, узколицый, с острой бородкой, как бы удлинявшей и без того вытянутое лицо, поводил плечами и повторял:

— Гунны… Гунны… Настоящие гунны.

Штернберг стоял, не проронив ни слова. В его яростно сплетенных руках, в сомкнутых губах, в лице, обрамленном черной бородой и тоже казавшемся черным, обозначилась решимость. Он оставил своих коллег, так ничего и не сказав, и только половицы заскрипели под тяжелыми шагами, и гардины качнулись, задетые плечом Павла Карловича.

Он зашагал по Никольскому переулку, по Новинскому бульвару, думая о том, что сейчас, в эти дни, пассивность и нейтральность — это подлость, что сегодня же или, на худой конец, завтра он встретится с Яковлевой, пусть свяжет его с теми людьми, которых она представляет. Кажется, впервые Павел Карлович и понял и ощутил одновременно, что он не сам по себе, не просто один из многих живущих под луною; он ощутил себя частицей России, с которой стряслась беда: в лицо ее сыновей опричники государя плюнули кровавым свинцом…

Новинский бульвар белел снегом. На мостовой пересекались санные колеи. «Да, да, — решил он, — надо разыскать Варвару Николаевну. Медлить нельзя ни минуты».

Снег мягко поскрипывал под башмаками. Бульвар кончился, и дорога, расширяясь, призывно убегала вперед.

В обсерватории разговоры о Кровавом воскресенье не возобновлялись. Цераский исхлопотал для Штернберга многомесячную поездку в Германию, Австрию, Францию и Швейцарию. Обращаясь к ректору, Витольд Карлович писал:

«Хотя магистр г. Штернберг после многолетних занятий астрономией должен и может считаться отличным специалистом, но современный ученый ни в коем случае не может обойтись без личного ознакомления с состоянием науки за границей».

Деньги отпустили. Цераский наставлял коллегу:

— Всасывайте все лучшее, как губка.

Перед самым отъездом Яковлева передала Павлу Карловичу: