— С вами хочет встретиться Марат, секретарь Московского комитета. Вот адрес.
Визитная карточка была отпечатана в типографии:
«НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧЪ
ШМИТЪ
тел. 80–05 Новинскiй бульваръ, д. Плевако, кв. 23»
Марат — Виргилий Леонович Шанцер — энергично вышел из-за стола навстречу Штернбергу, задержал в своей руке его руку.
— Наверное, удивлены, что я принимаю вас в квартире фабриканта? Чего не бывает! Фридрих Энгельс тоже был сыном фабриканта. Впрочем, Шмит ваш студент? — Виргилий Леонович отпустил руку Штернберга и, усаживая его в кресло, продолжал: — Здесь сравнительно безопасно да и удобно.
Он указал на шкафы с книгами, справочниками и снова поднял на гостя внимательные круглые глаза. В них таилось что-то домашнее, доброе, и это ощущение доброты усиливали по-ребячьи пухлые губы, не скрытые, а только окаймленные усами и короткой черной бородкой.
На столе, за который он сел, царил хаос: исписанные листки, влажные гранки, вырезки из газет, тонкая металлическая линейка.
«Тонет в делах», — подумал Павел Карлович, с трудом представляя, как Виргилий Леонович ориентируется среди такого бумажного хаоса.
Марат тоже изучал Штернберга. Все ему, думал он, отпущено щедрой мерой: высок, широк в плечах, волосы копной, борода немыслимо густа, губы сомкнуты — не разомкнешь. Молчалив. Собран и сдержан.
— Я рад, что вы пришли к нам, — сказал Виргилий Леонович. — Наше дело притягивает все больше сторонников. Вот и фабрикант порвал со своим классом…
Виргилий Леонович оперся подбородком на руку, о чем-то задумавшись. Шевельнулись пухлые губы, лицо показалось усталым.
«Глаза красные. Спит, наверное, меньше меня», — отметил Штернберг.
— Теперь колесо событий завертится в десять раз быстрее прежнего, — сказал Марат. — Девятого января последние иллюзии и вера в самодержавие были расстреляны.
Он провел правой рукой, словно отбрасывая в сторону все, что наслаивалось до Кровавого воскресенья.
— Революционный вал будет расти. После заграничного вояжа вы попадете с корабля на бал — в самую гущу баталий. Однако до этого еще надо дожить… А впрочем, доживем, должны дожить! — он тряхнул головой. — Вернетесь — вместе помозгуем, какой взять вам участок. А сейчас запоминайте явки в Германии и Швейцарии…
Виргилий Леонович, назвав адреса, попросил повторить их. Потом сказал:
— Я где-то читал, что звезды первой величины видны невооруженным глазом.
— Мы видим звезды до шестой величины, — уточнил Павел Карлович, — всего до трех тысяч звезд.
— Прекрасно! — улыбнулся Виргилий Леонович. — Но я трех тысяч, наверное, не вижу. Окуляры мешают.
Постучав по роговой оправе своих очков, он продолжал:
— Я вот к чему. Вы человек приметный, и должность у вас приметная. А охранка прочесывает Россию густым гребнем. Вы должны вобрать весь наш опыт конспирации и помножить его на точный расчет, на какой способен ученый. Между прочим, и за границей есть всевидящее око и всеслышащее ухо. Оберегайтесь!..
Не все предсказания Марата сбылись. По возвращении из-за границы встретиться с ним Штернберг не смог: Виргилий Леонович был за решеткой. Баталии в Москве отгремели. Январский снег едва прикрывал руины фабрики Шмита, обожженные стены прохоровских спален.
Охранка вела охоту за Павлом Карловичем. Но что это, интуиция, профилактика или у агентов в руках ниточка, которая ведет по следу?
Иные действия охранки не объяснишь, их истинную подоплеку не разгадаешь. Разве в истории с Константином Войковым все ясно? Почему его арестовали не сразу после восстания, а спустя несколько недель?
Он вдруг вспомнил Сергея Сергеевича Войкова, вспомнил белобрысо-светлую Софьюшку, сидевшую у него на колене в то утро после солнечного затмения.
Штернберг прошелся по кабинету, опустился в кресло рядом с Софьей. Она по глазам поняла, что он сейчас далеко-далеко.
Так он сидел, ей показалось, очень долго, пока наконец не обернулся, как бы говоря: я готов вас слушать.
VI
Была полночь или, может, перевалило за полночь. Я, кажется, задремала. Сквозь дрему слышу: бьют копыта, топают, рядом топают, под окном. Снег, удары глухие, и все же слышно, ночью каждый звук слышен.
Заскрипела калитка. Она у нас противно скрипит, как телега несмазанная. Потом в коридоре сапоги затопали.
— Вона ихняя дверь, с того краю.
Голос дворника — заискивающий, подобострастный — я сразу узнала.
Забарабанили в дверь, загрохали так, хоть в белье выбегай. Пока одевалась, пока Костя глаза тер, взломали дверь: впереди околоточный, за ним полицейские, дворник и еще какой-то в штатском.
Взломали дверь, а войти некуда. Да вы ведь не знаете: мы после вакаций вернулись из Юрьевца и в «Ляпинке» решили не поселяться. Мужская «Ляпинка» на Большой Дмитровке, женская — в Замоскворечье, так мы с братом раз в неделю виделись. И условия там тяжелые. Конечно, спасибо купцу Ляпину, бесплатную крышу студентам дал, да жить под этой крышей не всякий может. Деревянные перегородки до потолка не доходят, жильцов в каморках полно, один поет, другой кашляет — оглохнуть можно.
После смерти отца — на вакациях мы схоронили его — вернулись в Москву. На душе — камень. Одиноко стало. Далеко Юрьевец, не часто мы домой и прежде ездили, а все же знали: есть дом, есть куда приехать.
Словом, решили мы с братом не жить больше порознь. Сняли комнату на Козихе, дешевую, маленькую, главное, чтоб вместе быть.
Так, значит, взломали полицейские дверь и видят: у одной стены кровать, у другой стены кровать, посредине столик, в углу кресло на трех ногах, пружины вздулись, вот-вот обшивку прорвут. Полицейские и войти не могут, двоим в тесноте не разойтись.
— Здесь живет Константин Сергеевич Войков? Ордер у нас на обыск и на арест господина Войкова.
Это околоточный объявил. И пошли шарить по комнате. Все перевернули. Несчастное кресло кинжалами истыкали. На столе учебник анатомии Зернова лежал — на Марьинских курсах нам выдали. Так околоточный вертел его и слева направо, и справа налево, и переворачивал, и тряс, и на свет посмотрел. Ничего не нашел. Перелистал учебник, открыл страницу со скелетом:
— Кости изучаете, барышня?
Потом к портрету Коперника придрался. Костя на память об отце барометр из Юрьевца привез, и этот портрет взял. Он всегда над папиным столом висел.
— Кто будет? — набычился околоточный.
— Великий астроном, каноник вармийский, — ответил Костя.
В общем, ничего они не нашли, да ничего у нас и не было, кроме трехкопеечного ситного хлеба и банки груздей из Юрьевца. Обида душит: вещи в комнате вверх дном перевернуты, из кресла железные пружины вылезли. А что ищут? Вчерашний день? Ветер в поле? Пусто у нас.
Увели Костю. Зацокали копыта. Выбежала: карета с решеткой, два драгуна верхом за каретой. Как преступника какого повезли… Извините, пожалуйста, — Софья вдруг прервала свой рассказ. — Я, бестолковая, с конца начала. Вы ведь за границей были, что тут делалось, не видели. А мы в сентябре с вакаций возвратились в Москву. Вроде бы все по-старому, и храм Василия Блаженного на месте, и Пресненская каланча на месте, а что-то переменилось, и люди переменились — суматошнее стало, беспокойнее, все чего-то ждут.
На заводах стачки, на фабриках стачки. В пекарнях тоже стачки. Вы такое хоть раз наблюдали, когда все бастуют? О, это надо увидеть! Раньше я думала, что вся власть у тех, кто живет на Арбате, на Остоженке, в особняках, во дворцах, ездит в каретах. На деле получилось другое. Объявили рабочие стачку — все замерло. Воду не качают. Хлеб не выпекают. Газовые фонари, как бельмы у слепого. Даже поезда не ходят. У кого же настоящая власть получается? У рабочих. А у них ни кола ни двора. Вот и поднялись, забастовали. И пошло: в церквах молебны, проповеди против крамолы. Москва, сами знаете, не зря златоглавая, вся в церквах: у Спаса бьют, у Никона звонят, у Старого Егорья часы говорят…
Во дворе университета с утра до ночи митинги. Никогда такого не бывало. Раньше и речи какие-то другие были — гладкие и равнодушные. В одно ухо входят, в другое выходят. Оратор то ли говорит, то ли резину жует. А тут ни речи, а лава раскаленная. Глаза у ораторов горят, руки в кулак сжаты, голос, как колокол!