Выбрать главу

и прочая, и прочая, и прочая…»

В толпе ухмылялись, прыскали. И тут только до сознания Клавдия Ивановича дошел зловредный смысл листовки: на ней была отпечатана кроваво-красная пятерня, а в нижнем углу выделялась приписка: «К сему листу свиты его величества генерал-майор Трепов руку приложил».

Начинающий агент не был изощрен в политике, но слышал россказни о кровавой репутации генерал-майора Трепова, понял, что крамольный листок — подарок судьбы.

Кукин выбрался из толпы и бросился искать парня с рыжими бакенбардами. Он следовал за ним, как тень, был осторожен, как рысь, и неутомим, как вол.

Вечером он принес Евстратию Павловичу донесение с фамилией и адресом злоумышленника, а из зеленоватого дома в Гнездниковском переулке унес червонец.

Клавдий Иванович стал чаще бывать в трактире Егорова. Вороне, изображенной на вывеске и державшей в клюве блин, он подмигивал, как давней знакомой. Расстегаи ел, макая их в жирную юшку, с толком и расстановкой, как и подобает не случайному посетителю, а бывалому завсегдатаю трактира.

Между тем по Москве растеклась великая смута. Рабочие затеяли волынку — забастовали. Остановились заводы. Особенно бесили Кукина служащие электрических и газовых станций. На улицах по вечерам хоть глаз коли — на вершок от собственного носа ничего не видно. А голоштанникам весело: орут «Марсельезу», аж ушам больно. И попам работенки прибавилось. Во всех церквах не смолкали проповеди в защиту царя и отечества.

В Гнездниковском переулке собирались обветренные, суетливые филеры, принося тревожащие вести. Агенты знали: начальник охранки несколько ночей не уходил домой. Шепотом передавалась оброненная им фраза: «Москва — пороховой погреб. Для взрыва достаточно одной искры».

Все чего-то ждали — рокового и значительного. Наконец Евстратий Павлович призвал свое филерское воинство для большого дела.

Шеф не забыл и о скромном существовании Кукина, на долю которого выпало деликатное задание.

Полным ходом шла подготовка к шестому декабря — дню имении государя. Затевались торжественный молебен на Красной площади, монархические манифестации, охота за социалистами, еврейские погромы, избиение интеллигентов.

Клавдию Ивановичу поручалось поднять и привести на демонстрацию Хитров рынок — обитателей ночлежек, налетчиков, карманников, перекупщиков.

— Пусть захватят кистени, — напутствовал Евстратий Павлович, — поразомнутся, позабавятся ребятки, дурь кой у кого вышибут. Но… — шеф поднял руку, — чтоб выглядели благопристойно. Монарха чествуем…

Городовой на Хитровом рынке провел Кукина в чадный, задымленный и шумный трактир «Сибирь», где проматывали краденое и награбленное отпетые выжиги. Сова — так звали главаря за то, что действовал преимущественно ночью, — был польщен просьбой властей и собрал душ пятьдесят «свободных от работы». Компания получилась довольно пестрая, и Клавдий Иванович и Сова чуть поотстали. Агенту не хотелось демонстрировать причастность к этой толпе, то с чрезмерным и небезопасным любопытством «щупавшей» глазами прохожих, то пугливо озиравшейся, будто ее преследовали.

— Попробуем ребяток в деле, — обратился Клавдий Иванович к Сове, указывая на аптеку Циммермана, на дверях которой мелком был начертан крестик. Ночью эти крестики ставили на еврейских квартирах и лавках.

Сова вложил в рот четыре пальца и пронзительно свистнул. Толпа заревела, заулюлюкала, в стеклянную витрину полетел град камней. Зазвенело стекло, внутри заметался кто-то в белом, наверное провизор.

Двое или трое молодцов прыгнули в пролом витрины.

— Фортачи, — объяснил Сова, — пощупают кассу.

До Клавдия Ивановича не сразу дошло, что фортачи — это те, кто пролазят в чужие квартиры через форточки.

По пути встретили студента в форменной шинели, погнались за ним, повалили на тротуар. Студент отбивался, пока не протиснулся к нему с виду щуплый, сутулый, почти горбатый малый. Он вертел на цепи трехфунтовую гирю, раздался хряск проломленного черепа, и толпа, улюлюкая, поплыла дальше.

— Ухайдакал, — сказал Сова, когда миновали недвижимое тело и кровавую лужу на белом снегу.

Опьяненные видом крови и первыми успехами, хитровцы приободрились, зашагали веселее, слились с большой колонной, над которой покачивались портреты государя, трехцветные флаги, хоругви с ликом Христа. Вся эта процессия, набухая и разрастаясь, стекалась к дому генерал-губернатора.

Клавдий Иванович, как всегда при сильном возбуждении, раздувал ноздри, на широком лице ходили желваки. Кого только в толпе не было! Он узнал приятеля, соседа по столику в трактире Егорова. Тот привел, очевидно, охотнорядских торговцев: у иных из-под пальто торчали передники, на животе бугрились ножи. «Мясники», — догадался Кукин.

На балкон приветствовать толпу вышел генерал-губернатор Дубасов. Клавдий Иванович вряд ли сумел бы пересказать его речь. До его сознания долетали обрывки фраз: «возлюбленный монарх», «задушим крамолу». Все кричали «ура!» — громко, истово, и Клавдий Иванович не отставал от других.

Манифестация оборвалась внезапно. Раздался крик:

— Дружинники!

Толпа заколыхалась, как тягучее тесто.

— Дружинники! Спасайся!

Кричал седой мужчина, подняв вверх руку. «Где они?» — хотел спросить Кукин, но людская лавина понесла его, как стремительный поток уносит щепку.

Из переулка выкатилась песня:

Вставай, подымайся, рабочий народ! Вставай на врага, люд голодный!

Когда Клавдий Иванович, отдышавшись, выглянул из ближайшего двора, генерал-губернатора на балконе как не бывало, на площади валялись растоптанные портреты, брошенные хоругви. Седой, тот самый, что кричал «Спасайся!», хладнокровно срезал с трехцветного флага синие и белые полосы. Осталось красное полотнище…

«Мирная пора» в Москве закончилась. На следующий день, седьмого декабря, ровно в полдень город оглох от мощных гудков заводов, фабрик, локомотивов. Началась всеобщая политическая забастовка, а два дня спустя Москву опоясали, перегородили, вздыбили рабочие баррикады.

Бедный Клавдий Иванович, чего только не испытал он в эту страдную пору! Таскал ящики, выворачивал булыжники, толкался с утра до ночи на баррикадах, запоминал имена, фамилии, клички. Если выпадала свободная минута-другая, он знакомился покороче, записывал адресок, объясняя: «Меня шлепнут — ты сообщишь, тебя шлепнут — я сообщу…»

На Пресне, когда Семеновский полк шарил по домам и дворам, когда расстреливали всех, кто попадал под горячую руку, лежать бы и Клавдию Ивановичу среди штабелей убитых на мерзлом снегу, если б не опознал его знакомый околоточный.

После этого Кукин двадцать часов проспал, не пробуждаясь, на одном боку. Он не слышал, как стучалась хозяйка, предлагая горячий чай, не проснулся даже тогда, когда рыжий таракан прошелся по лицу, шевеля длинными усами.

На третьи сутки Клавдий Иванович явился к Медникову. Шеф потер пухленькие ручки и, глядя на агента своими неподвижными голубыми глазами (от этого взгляда Кукину всегда было не по себе), сказал:

— Поручаю тебе большую птицу. Адрес: Никольский переулок. Обсерватория Московского университета. Понаблюдай за семьей. В январе из-за границы вернется сам. Ступай!..

Утром Кукин пробудился не от яркого света — солнце не заглядывало в его каморку. Единственное окно выходило на серую, с облупленной штукатуркой стену соседнего дома. Он проснулся с тревожным чувством: не ушел бы куда-нибудь астроном.

Клавдий Иванович заворочался в тесной постели, потянулся так, что захрустели косточки, и открыл глаза.

Надо было торопиться. Мало ли что могло прийти на ум его чернобородому подопечному, изрядно-таки высокому — Клавдий Иванович, пожалуй, едва достанет головою до уха…

Ровно в девять утра Кукин стучался в калитку обсерватории. Ульян ответил:

— Приват-доцент Штернберг ушли.

В ладонь Ульяна упал гривенник.

— Куда ушли — не скажешь, любезный?

— Девицам лехции читать в Мерзляковский переулок.

— Спасибо, любезный! — сказал Кукин, и башмаки его заскрипели по снегу мимо знакомого дерева, мимо прохоровской продуктовой лавки, и ноздри раздувались на широком лице в предчувствии охоты и удачи.