Кукин замялся:
— Дельце завел, чайную.
— Хорошо, — прервал его Переверзев. — Защищай собственность. Прошляпим — большевики все отнимут. Горло перегрызут. Всю Россию разбазарят, голоштанникам раздадут.
— Не дадим! — ни с того ни с сего закричал Кукин. — Сами горло перегрызем!..
Уходил Клавдий Иванович, как и пришел, разъедаемый сомнениями. Недолго длилась спокойная жизнь. Бери лыко-мочало — начинай сначала. Правда, Переверзев мягко стелет: платить, мол, будет вдвое, втрое больше, чем прежде платили. И дело, если разобраться, не такое уж трудное. Бери, Кукин, во владение все Замоскворечье, ходи на митинги, трись возле рабочих, записывай на бумажку большевистских крикунов, фамилии, адреса, их осиные гнезда примечай. Каждая бумажка красненькой обернется.
И завертелась карусель. Замоскворечье по утрам, когда гудки ревут, темным-темно от рабочих картузов, от курток. Живые потоки текут в заводские ворота. И куда ни глянь — трубы, трубы дымят, жаркую копоть в небо выбрасывают. Сколько их вокруг — заводы Михельсона, «Поставщик», «Мотор», фабрики Жако и Эйнем, трамвайщики…
По вечерам все Замоскворечье, как котел: тут — митинги, там — митинги. Молчала Россия, молчала и вот заговорила, не знаешь куда ухо навострить, в какую сторону бежать раньше.
На заводе Михельсона, будь Кукин пожиже телом, смяли бы в лепешку, такая давка на митинге, столько народищу привалило. Трибуны, конечно, никакой. Поставили четыре бочки, сверху доску широкую — помост готов. Вышла белокурая девушка лет двадцати, а может, и все тридцать ей — издали не поймешь, светленькая, поверх пальто на рукаве — красный крест. Имя Клавдий Иванович не разобрал из-за шума, фамилию записал: «Войкова».
— Мы, медики, — сказала она, — лучше других видим, что несет война. Братья наши в земле сырой, а если вернулись — без рук, без ног. Что им с германцами делить? Чего они добились? Счастья? Сами знаете, какого счастья добились, без хлеба сидим, по праздникам досыта не едим.
Не успела медичка свою речь досказать, рядом появилась еще одна девушка — чернявая, в пенсне, с заостренным подбородком. Вчера, кажется, Кукин слушал ее на Телефонном заводе. Ну конечно она, армянка, Люсик Лисинова; он уже записал ее на бумажку. Приехала бог весть откуда, мутит воду.
— Какая у нас разница между рабочим и рабом? — спросила она. — Назвали рабочего военнообязанным, четырнадцать часов у станка стоит, голод его шатает. Недовольных такой Жизнью ждет фронт. Вот и посудите: рабов убивали сразу, а рабочих сперва вымучают, потом бросят на смерть.
— Правильно говоришь! — поддержал армянку чей-то бас.
Прокатился шумок. Она выждала, пока водворится тишина, обвела взглядом митинг, провозгласила:
— Долой войну! Долой Временное правительство! Вся власть Советам!
Что тут поднялось: заколыхалась толпа, загалдели, одни «ура!» орут, другие «Смело, товарищи, в ногу» подхватили. И Кукин «ура!» кричит, негромко, в четверть силы, а рот раскрывает пошире и озирается: все поддерживают чернявую — и сзади, и спереди, и по бокам — вся масса.
Потом солдат на помост вскочил, легко вскочил, пружинисто. Шинель прожженная в двух местах — видно, у костра сиживал, дымом на фронте грелся.
— Двинец, двинец, — прокатилось по рядам.
Солдат тоже не новичок на трибуне, умеет ораторствовать. И вшей помянул, которых в окопе кормил, и землю помянул, которую кровью полил, и голодных детей вспомнил, и все это подвел к выводу: пора брать власть рабочим, солдатам и крестьянам. Ради чужой мошны воевали, теперь за себя постоим!
«Ну и дела, — облизнул пересохшие губы Клавдий Иванович. — Такой смуты еще не было».
Меньшевику говорить не дали. Сперва притихли. Мужчина вышел представительный, солидный и рабочих братьями назвал. Так и сказал:
— Братья мои, Керенский революцию защищает…
Больше он и полслова не вымолвил. Потянулись к нему руки, схватили, поволокли с помоста; шапка меховая по земле покатилась.
Муторно на душе Кукина, неспокойно. Залез в воду, а броду не видно. Штабс-капитан хорохорится. Обещает большевиков в одну ночь удавить.
«Мы их тепленьких в постели возьмем!» — трясет Переверзев пачкой бумажек с адресами, и блестит его единственный, как у камбалы, глаз.
«Ну как он их возьмет? — сомневается Клавдий Иванович. — Ведь их всех и сосчитать невозможно».
А пока текут к Кукину красненькие. Мужская работа — не пятачок за пару… Он и пятиведерный самовар купил в чайную — пузатый, как городовой на Страстной площади, и белку купил — распушит хвост, вертится в колесе, лапками перебирает — потеха посетителям.
Василиса притихла, как воды в рот набрала. Поняла, наверное, что он, Кукин, не лыком шит, не он при ней, а она при нем…
В октябре Клавдию Ивановичу показалось, что выпала передышка. Поручил ему штабс-капитан снять комнату против Малой Серпуховки, № 28, сидеть у окошка да подсчитывать: сколько народу туда приходит, сколько уходит, сколько ночует, проносят ли оружие, да и людишек запоминать покрепче.
По Малой Серпуховке, 28,— столовая Коммерческого института. Числится столовой, а на деле — большевистское гнездо. Дом старый, штукатурка, как кора с трухлявого дерева, сыплется, зато входов и выходов не счесть, чердаки, подвалы, боковые лесенки, черт ногу сломит.
На первом этаже чаи распивают, песни поют, даже танцуют, на втором тихо, словно на кладбище.
Пока сидел Кукин у окошка, многих узнал: и медичка белокурая прошла, сумка с красным крестом руку оттянула. Что в сумке — прокламации, а может, гранаты?
Лисинова тоже частый гость в столовой, приходит с кавалером — ничего, красивый малый, в студенческой форме, чистенький. Свидание? На танцы? Почему же малый через час ушел, а чернявая после двух ночи ушла? И не одна вышла; при свете фонаря Клавдий Иванович узнал ее спутников — маленький еврейчик Ротшильд, говорун большевистский с Телефонного завода, видно, верховодит там, и второй с Телефонного — Добрынин, плечистый, быстроногий. Митинги без них не обходятся. Второй, по всему видать, птица важная. Однажды Кукин увязался за ним, до гостиницы «Дрезден» дошел. Туда не сунешься. Ждал, ждал Клавдий Иванович и дождался: появился Добрынин с высоким бородачом. Кукин еще и лица не разглядел, а его будто кипятком ошпарило: бывший приват-доцент, ныне профессор Павел Карлович Штернберг с его подопечным вышагивал…
На Малой Серпуховке заварили кашу, по Замоскворечью сколько Кукин башмаков стоптал — все, кажется, прахом пошло. У штабс-капитана по семь пятниц на неделе. Мечется как на пожаре. Лицо осунулось, одна повязка чернеет. Голос сорвал, сипит.
Новая карусель завертелась: срочно, тайно, по ночам все оружие из казарм в центр вывозить. Ни шума, ни огонька. А тут дожди хлещут, света божьего не видно. Сверху — вода, под ногами — вода. Октябрь как-никак.
Вымок Кукин, как курица. Устал — ноги не держат. Всю ночь с юнкерами в градоначальство винтовки возил, ящики с гранатами. Перед рассветом штабс-капитан в автомобиле прикатил.
— Вези, — говорит, — к себе в чайную.
В автомобиле бутыли со спиртом в плетеных корзинах.
— Без приказа не тронь! — повелел штабс-капитан.
Домой часа в четыре вернулся. Выпил водки — и в постель. Василиса посапывает. Ходики тикают.
Проснулся, голова свинцовая, к подушке тянет, во рту дрянь. В окне хмарь осенняя. Свет не мил. Вставать, не вставать? Сунул ноги в матерчатые шлепанцы, махровый халат накинул, постоял у окна. В переулке пусто, серые лужи пузырятся. Топнул по полу — сами не догадаются! Взял с тумбочки газеты. Клавдий Иванович «Коммерсанта» выписывал. Пробежит, бывало, главами по колонкам с цифрами и будто к чему-то святому прикоснется: акции коммерческих банков! И вообще интересно читать: кто разорился, кто новое дело наладил.
Развернул страницу — вся жизнь как на блюдечке.
«…Инженер И. К. Бороницкий высказал поденным рабочим свое недовольство их работой. Озверевшие рабочие накинулись на инженера, избили его, вывезли на тачке и бросили в мусорную яму».
«…В комиссариате получены сообщения о захвате рабочими фабрики акционерного общества пуговичных изделий С. И. Зубова и К°».