— Скажи, солдатик, — просит графиня, — что больше всего тебе на фронте запомнилось?
— Она, — не моргнув, отвечает Цуцын, — рыженькая.
— Ты подробнее, солдатик, кто она, где встретились?
— Не смею подробно, — говорит Цуцын. — Встретились на фронте и не расставались до самого Озерковского госпиталя.
— Скажи, скажи, — не отстает графиня, — кто она, твоя рыженькая, сестра милосердия?
— Никак нет.
— Кто же она?
— Вошь, — выпалил Цуцын.
Не получилась патриотическая беседа. Удалилась графиня со свитой, прошуршали юбками, только запах духов не сразу рассеялся.
Ну да бог с ними, с графинями, можно бы их и не вспоминать; это так, к слову пришлось. А главного я до сих пор не сказала. Главное, знаете, в чем заключалось?
Нетерпение жгло двинцев. Поскорее хотели рассчитаться за все измывательства над собой, за убитых товарищей, за тюрьмы, за свои деревни обездоленные.
Как утро, кого-нибудь за газетой «Социал-демократ» посылают. День с читки начинается.
— Скоро? — спрашивают командира.
— Чего спрашивать, — отвечает он. — Сами все слышали. Скоро.
Командиром двинцы Евгения Николаевича Сапунова избрали. Был он большевик со стажем, ломаный и стреляный, и в тюрьмах сидел, и на фронте верховодил, и тут, в Бутырке, за голодовку первый голос подал!
Рассказывали, что, когда весть о голодовке двинцев по Москве разнеслась, когда заволновался город, по какому такому праву невиновных в камеры загнали, решило тюремное начальство прекратить голодовку. Наварили суп пожирнее и мяса не пожалели. Внесли бак в камеру. Люди голодные, истощенные. От наваристого супа запахи такие, что голова кругом идет.
Подошел Сапунов к бачку, пнул ногой, растеклась по цементу тюремная похлебка. Посмотрел на коменданта:
— Жрите, ваше благородие!
Такой он, Сапунов. И внешне Евгений Николаевич собранный, подтянутый, на гимнастерке ни одной складочки, поджарый, быстрый. Утром иной раз глянешь в окно: он во дворе госпиталя занятия с двинцами проводит — залюбуешься. Идут на него трое, пятеро — всех разбросает.
И в тот роковой вечер он снова показал себя. В две минуты построил двинцев, разделил команду на четыре взвода. Велел интервал соблюдать между взводами. Разведчиков вперед послал. И наконец, меня увидел. Я тоже не мешкала, в два счета собралась, как только услышала, что двинцев на охрану Московского Совета вызывают.
— А вы куда, сестрица? — спрашивает.
— Куда все, туда и я, — отвечаю и, вспомнив слова начальника шмитовской дружины, добавила: — Где драка, там и кровь.
Выступили. Дождик накрапывал. Полумрак. В конце октября рано темнеет. Город не то замер, не то вымер. Ни души навстречу.
Идем, вслушиваемся. Ничего, кроме собственных шагов, не слышно. Стали подходить к Москворецкому мосту. От воды белесоватый туман поплыл. Из тумана разведка вынырнула.
Сведения неутешительные: на мосту — патруль из юнкеров, и на Красной площади — юнкера.
— Приготовиться, — негромко приказал Сапунов. Покатилась команда по цепи, от взвода к взводу.
Вышли на мост. Загремел мост под сапогами.
— Стой, кто идет?!
Еще лиц не видно, только окрик слышен. А вот и патруль. По шинели Сапунова запрыгали лучи карманных фонариков:
— Куда ведешь солдат?
— Веду куда надо.
Гремят сапоги по мосту, в руках у двинцев — винтовки. Расступился патруль, погасли фонарики.
Снова идем. Враждебно молчат дома. В темноте касаюсь плечом соседа, чувствую: рука напряжена. И в общем безмолвии, и в самом воздухе напряжение.
Сапунов по-прежнему впереди. Быстрый у него шаг. Вижу его спину, вижу приклад наклоненной винтовки.
Топ-топ, топ-топ — гремят сапоги. Ни кашля, ни слов. Ни возгласа. Никогда не предполагала, что и молчание может объединять, сплачивать людей. Идешь и слышишь дыхание соседа, слышишь дробь каблуков.
Подходим к Лобному месту. В сумеречном полусвете неясно маячат фигуры. Сапунов, очевидно, разглядел их, на секунду замедлил шаг, и опять пронеслось по цепи негромкое:
— Готовьсь…
— Куда ведешь солдат?
Тени юнкеров зашевелились, задвигались.
— На охрану Московского Совета, — властно отвечает Сапунов.
— Проходите!
Начало благополучное и гладкое. Закрадывается сомнение: нет ли подвоха, не готовят ли нам западню?
Перестаю верить в тишину. Внутри: все съеживается при мысли, что вот-вот в спину ударит залп.
Ба-ам-м! — прокатывается по площади. Вздрогнул сосед. Нервы. Ведь это часы на Спасской башне. Десять ударов — десять вечера.
Едва видны Минин и Пожарский. Толком не разберешь, где князь, где посадский. И они словно притаились, прислушиваются к тишине.
Неужели обойдется без стычки?
Топ-топ, топ-топ — гремят сапоги.
Из ворот Исторического музея высыпали юнкера. На патруль не похоже, очень их много — сотни две с половиною, три.
— Стой! — командует полковник.
Сапунов подает знак. Мы останавливаемся.
— Куда следуете?
— Команда двинцев. Следуем на охрану Московского Совета.
— А-а-а, — тянет полковник. — Бандиты с Двинского фронта, дезертиры, большевистские прихвостни!
Между Сапуновым и полковником расстояние сокращается.
— Сложить оружие! — приказывает полковник.
Сапунов оборачивается к нам. Слышала ли я команду «Готовьсь!» или мне показалось? Точно не скажу. Скорее всего, не успел он отдать команду, потому что полковник выстрелил в спину.
Не вскрикнул, не ахнул Сапунов, споткнулся и повалился на камни.
Дальше все как во сне было, как в горячке. Бросилась я к Евгению Николаевичу — спина у него в крови; ухо к груди прикладываю — ничего не слышу: стрельба вокруг, пули надо мной — дзз, дзз — так и взвизгивают.
Пока разобралась, что он неживой, у наших патроны кончились или по последнему на брата осталось. Выходили — каждому по три патрона дали. Не густо. А у юнкеров пулемет зацокал. Лежим на камнях, мокро, холодно, у меня пальцы липнут: кровь Сапунова на руке. Хотела руку вытереть, не успела, кто-то двинцев в штыки поднял. Цуцын, наверное. Зычный у него голос.
Бросились на юнкеров. И я со всеми. Ух и было же! Кололи, прикладами сшибали, стоны, хряск, лязг, топот. Чтоб врага штыками дырявить, чтоб ногами топтать, чтоб у юнкерья кровь от страха стыла — злость нужна лютая, ярость бешеная. Иначе не победишь!
Прорвались мы через Иверские ворота, пробились к Московскому Совету. Сколько полегло — не скажу, не считала, не до этого было.
XI
Предрассветная темень была густа, как смола. Грузовик оголтело прыгал по булыжникам. Кузов громыхал и трясся. В кабине жалобно скрипели пружины сидений.
Иногда, на мгновение, шофер зажигал фары. Сноп света, пугливо шмыгнув по мостовой, вырывал из мрака мокрые камни, бордюр тротуара, поспешно гас. Становилось еще темнее. Было непонятно, как угадывает шофер русло неширокой улицы.
Впереди предупредительно замигали фонарики. Двое с винтовками вышли на мостовую. Патруль.
Шофер резко сбавил скорость, словно останавливаясь, и метрах в пяти — семи от патруля полоснул по юнкерам светом, ослепил их фарами. Кажется, они успели шарахнуться в стороны, потому что автомобиль, грохоча, пронесся, никого не задев. Запоздалые выстрелы пробуравили плотную темень.
Скорость росла. В разбитое окно ударял ветер, холодил, будоражил.
«Прорвемся», — шевельнулась надежда — и, на беду, не вовремя. Грузовик отчаянно тряхнуло, мотор хрипло заурчал и заглох.
— Врешь! — неизвестно кому бросил шофер, выскочил из кабины во мрак, два или три раза крутнул ручкой, и мотор застучал снова.
Оставалось последнее серьезное препятствие — мост. Если проезд перекрыт баррикадами, придется поворачивать назад. Если нет…
Все было продумано. Хотя известно, на всякий случай соломку не подстелешь.