Товарищи перевязали. Один не пожалел нательную рубаху, изорвал на полосы, связал эти полосы, перетянул бок. Вроде бы полегчало. Да нет, самообман. Вдобавок ко всему узелки впиваются в тело. Как ни повернись — нескладно.
Жестко на нарах. Не привык Ангел ни сладко есть, ни мягко спать, но так жестко еще не бывало. И на душе пакостно, противно-препротивно. Злость на себя берет, обида душит. Его, старого боевика, обманули как мальчишку, на убой, как барана, поволокли.
Эх, дурь человеческая, нет тебе прощения, нет оправдания!
Заскрипел Ангел зубами, застонал на всю казарму.
— Что ты? — испугался сосед.
Опять тихо. Проклятая тишина! Тишина страха. Если затопают у двери сапоги, можно прощаться. На последнюю прогулку поведут.
И чего сразу не ухлопали, не добили? Наскучило убивать? Крови досыта напились?
Тихо. До чего же тихо! Только сосед трудно дышит, только нары поскрипывают, когда с боку на бок кто-нибудь переваливается. Ангел напряг слух. Где-то далеко-далеко застрочили пулеметы. Неужели чудится, мерещится? Не в бреду же он, ума-разума не лишился. Верно, стреляют. Бьются наши. Сражаются. Это он тут взаперти, бессильный, безоружный, нары боками продавливает.
— У-у-у-у, — вырвалось у него из горла громко и горестно.
— Ну что ты? — опять насторожился, приподняв голову, сосед.
А что ему ответишь? Что дурь собственная выходит, обида поедом ест, совесть мучит?
Как хорошо все начиналось! Там, на Скобелевской, в Моссовете, дал ему Штернберг мандат на оружие. Никогда Ангел не держал в руках такую бумагу. Доверялось ему тысяча винтовок, триста тысяч патронов. Триста тысяч выстрелов.
— Смотрите, — сказал ему Штернберг, — действуйте быстро, решительно, толково.
— Не подведу, — заверил Ангел. — Теперь не пропадем.
У Манежа казаки стояли, юнкера. Проводили взглядами грузовики.
— Ничего, — думалось тогда. — Скоро вы у нас не так поглядите.
На душе — ни страха, ни колебаний. В одном кармане — мандат на оружие, в другом — револьвер, в кузове — красногвардейцы с гранатами.
У Троицких ворот — юнкера. Молча стоят, не задираются, документов не требуют. Постучал кулаком в ворота, часовой открыл форточку, обещал коменданта вызвать.
Занятная история: с внешней стороны ворот — враги, внутри — наши.
Комендант Кремля прапорщик Берзин, большевик, быстрый такой, самостоятельный.
— Отворяй! — скомандовал часовому. — Свои приехали!
Голос у него довольный, радостный:
— Вооружайтесь, ребята! Дуйте прямо к арсеналу. Приказ получен.
Потаскал Ангел на своем веку и мешков, и ящиков, и бревен. Бог ни здоровьем, ни силою не обделил. Натаскаешься — спина гудит, руки ноют.
— Таскай, таскай, пока пупок не надорвешь, — говорил отец. — Такая наша доля.
А здесь, в арсенале, ящики с патронами словно сами в кузов прыгали. И винтовки легкими-легкими казались — новенькие, заводской смазкой пахнут.
Погрузили. Лица потные, улыбки до ушей. Сделали дело!
Скоро выяснилось: рано радоваться. Юнкера заслоны усилили, машины с оружием не пропускают.
— Пробьемся, — предложил Берзину Ангел. — Огонь откроем, на большой скорости прорвемся.
— Раскованно, — отсоветовал Берзин. — Давайте ВРК запросим.
ВРК так ВРК. Позвонили. Получили твердый ответ:
— Ждите!
Дальше все как-то нескладно пошло. Приехали в Кремль Ногин, Ярославский и Аросев, с ними и полковник Рябцев явился. Оказывается, переговоры затеяны.
Собрали митинг. Рябцев запел свою песню: мол, в Кремле, в подвалах, весь запас русского золота и других ценностей много. 56-й полк большевистский. В Кремле он давным-давно вахту несет. Надо заменить его свежей частью, юнкерами.
— К черту! — закричали солдаты. — Юнкеров не пустим!
— Ребята, рви его на части! Чего с контрой лясы точить!
Митинг получился как положено: все говорят и никто не слушает. Пришлось Рябцеву на попятную идти. Согласился: пусть 56-й остается на месте, пусть рота 193-го уйдет — она пришлая, прежде в Кремле не стояла, а юнкера осаду снимут…
Плохо спалось Ангелу в ту ночь. Часто из казармы выходил, охрану возле машин проверял.
С реки ветер холодный тянул. Дождь моросил занудливый, долгий. Машины брезентом накрыли.
Ночь кончилась. Наступил день. Ничего не принес новый день — ни успокоения, ни ясности. Рота, как договорились, ушла, юнкера для видимости с глаз убрались, а через час-другой их вчетверо Дольше появилось. В окнах Торговых рядов на Красной площади выставили пулеметы.
— Миром не поладим, — сказал Ангел Берзину. — Надо прорываться, вывозить оружие.
Наметили план: впереди пустить броневик, за ним пойдут грузовики с охраной, в хвосте колонны — второй броневик.
В Кремле стояла броневая команда, охранявшая Николаевский дворец. Бросились в гараж — опоздали: в броневиках засели офицеры.
Что делать? Как быть дальше? Оружие применить? Вроде бы не время: переговоры идут. Ждать сложа руки? Тоже негоже. По ту сторону Кремлевской стены активность подозрительная, юнкера что-то затевают.
Берзин — большевик молодой, не очень опытный. Виду не показывает, однако ясно: растерялся немного.
Пришлось опять звонить в ВРК. Звонили, звонили — гудки, хрипы. Все-таки дозвонились.
— Ждите к вечеру подкрепление, — был ответ.
До вечера еще дожить надо. А от Рябцева ультиматум: сдавайтесь, иначе с лица земли сотрем.
Заговорил бомбомет. Первая бомба пролетела над Кремлем и шлепнулась в Москву-реку. Дозорные видели, как столб воды над рекой поднялся.
Вторая бомба за памятником Александру II грохнулась.
Поднялась пулеметная трескотня, пальба из винтовок. Началось!
Опасность не расслабила, наоборот, подтянула, встряхнула: солдаты выкатили пулеметы против ворот — попробуйте, господа, суньтесь! Патронов столько — в каждого юнкера по пятьсот всадить можно, еще останутся.
Дождались вечера. Ночь спустилась. Темная. Мокрая.
Подкреплений нет. Опять в ВРК позвонили — тихо как на кладбище. Не отвечает.
Из бронекоманды, от солдат, охраняющих Николаевский дворец, поползли слухи: в Петроград Керенский вернулся, в Москве рабочие сдались.
Верь не верь — проверить негде.
Стоят грузовики с оружием, брезентом накрыты, в темноте на сараи похожи. Жмутся к бортам часовые, зябко под дождем, тоскливо от неопределенности.
Видит Ангел, не в духе товарищи. И подбодрить нечем. У самого на душе кошки скребут. Так устроен человек: если радостные ожидания — крылья растут, если горестные — ноги подкашиваются.
В девятьсот пятом, когда выбрал он себе подпольную кличку, товарищи подтрунивали:
— Ну и придумал — Ангел. Смотри, Ангел, подрежет тебе охранка крылышки.
Тогда обошлось, а нынче пришел час подводить черту. Умел жить — умей и умереть человеком.
Под утро похолодало. Дождь со снегом пошел. Ветер усилился. Ляжем здесь костьми, и снегом нас укроет. А их свинцом попотчуем, щедро попотчуем.
Подумал так, и легче стало.
Вдруг видит: Берзин бежит. Задыхается, но бежит в сторону Троицких ворот.
— Стой! — крикнул Ангел. — Что нового?
Остановился Берзин, лица на нем нет.
— Все, — говорит. — Наши сдались. Иду открывать ворота.
— Стой, контра! — закричал Ангел и схватил прапорщика за грудки.
Остановился Берзин, дышит тяжело, глаза как у безумного:
— Сдались, понимаешь? Рябцев пять минут дал. Пустим его без выстрелов — жизнь солдатам дарует. Не пустим — смерть.
— Дарует? — злобно переспросил Ангел.
— Тысяча душ на мне, ты-ся-ча! — заорал Берзин. — Могу я их на смерть обречь? Могу? А он честное слово дал. Слово офицера.
Разжались руки у Ангела.
— Стой! — закричал он опять, но было поздно. Берзин подбегал к Троицким воротам…
Юнкера входили опасливо, с винтовками наперевес. Офицеры шли с пулеметами. Из гаража выкатил броневик.