— С ними, гад, — шевельнул губами Ангел.
Солдат и красногвардейцев построили напротив Троицких ворот.
— Сложить оружие! — скомандовал Берзин.
Кто-то первым бросил винтовку. Со злостью бросил, грохнулась о камни. Другие не бросали, клали осторожно, поближе к себе, может, надеялись, что еще понадобятся.
На солдат пулеметы наведены. И броневик хищно ствол выставил. Оглянулся Ангел: сзади тоже пулеметы… Наклонился, положил револьвер у самых ног, мандат вытащил и, не разгибаясь, в рот.
Бумага комом во рту. Жует — не прожевывается. Измолотил зубами, глотнул — она в горле застряла. Кадык, как челнок, — вверх-вниз, а бумага — ни с места.
Подходят к Берзину офицеры:
— Значит, ты Кремль держал?
— Я.
— Ты должен застрелиться.
— Этого я не сделаю.
Штабс-капитан, с черной повязкой на глазу, тонкий как жердь, рукой хрясть Берзина по лицу. Хрясть второй раз. Сухая у него рука, костлявая.
Прапорщик юшкой умылся. Течет кровь, а он стоит, лицо не утирает. В глаза не смотрит. Потупился. Ждет чего-то, словно к расстрелу приготовился.
Офицеры удалились. Юнкера, подобрав оружие, как по команде, исчезли. Строй солдат сломался, они зашевелились, стали оглядываться.
— Что же теперь нас, а?
Вопрос повис в воздухе.
От Николаевского дворца верховой показался. Подскакал к строю:
— Дисциплину забыли, сволочи! Как стоите? Р-р-равняйсь! Стой и не шевелись! Я вас проучу, негодяи!
Погарцевал на коне, хлестнул вороного плеткой, ускакал.
Дождь прекратился. Ветер отогнал облака. Тесня друг друга, потянулись они кудлатыми стадами на запад, а над Кремлем очистился клок неба. Подумалось: если выглянет солнце — все обойдется. Подержат в строю и отпустят.
Заиграл рожок. Где он? Откуда? Кто-нибудь сигналы разучивает?
Прислушался Ангел и услышал, как сзади, где-то неподалеку, ударил пулемет, застрекотал, оборвал скороговорку и опять застрекотал.
— Что еще там?
Сразу не понял, а понял, когда рядом солдат ахнул и, вскинув руки, повалился наземь, когда вокруг застонали, заметались.
— Ложись! — пронеслось по рядам, но поздно раздалась команда, потому что и спереди ударил пулемет, и в окне казармы запрыгал огонек, и заголосили живые, наползая на мертвых.
Несколько человек не легли, не упали на камни, в полный рост побежали к пулемету, будто надеялись остановить это убийство безоружных.
Бегущих встретили юнкера. Двоих прикололи штыками. Они падали медленно, будто в их воле было передумать и не упасть. Что сталось с третьим, Ангел уже не видел. Он зажал руками бок и, отняв одну руку, удивленно уставился на кровь. Боли он не почувствовал, смотрел на пальцы, соображая, своя это кровь или солдата, лежащего рядом. Возле него натекла багровая лужица.
Оставшихся в живых построили вторично. Офицер объявил: произошла ошибка.
Люди, оглушенные пережитым, толком не понимали поручика, не понимали, что называет он ошибкой и зачем он здесь, этот щеголь в венгерке с поперечными шнурами, с маленькими звездочками в погонах и этот конь, переминающийся с ноги на ногу, застоявшийся и резвый.
Поручик проскакал вдоль понурого строя, и не успел отзвучать цокот копыт, как опять, словно бритвой по сердцу, резанул звук рожка, колючий и резкий, и опять пулеметы ударили по безоружным…
Он очнулся на нарах. Долго лежал, не подымаясь и не шевелясь, томимый удушьем застоялого воздуха, раздираемый обидой и бессилием.
Рана по-прежнему была влажная, пятно постепенно растекалось по нарам. Видно, крови он потерял немало, потому что от слабости кружилась голова и тянуло в сон. И он покорно смежил бы ресницы, если б явственно не услышал отзвуки далекой, далекой стрельбы.
— Не сдались, — прошептал Ангел. — Вранье.
Он оперся на локти, сел, потом, шатаясь, побрей к окну, поддерживая рукою бок и вслушиваясь в неясную, приглушенную дождливой моросью ружейно-пулеметную пальбу.
XIII
Недоброе Кукин чуял за версту. Его изглодала тревога: растащат чайную, разбазарят. Смута расползлась по всему свету. За кого сейчас поручишься? Все лезут из грязи в князи. Разве Манька посчитается с тем, что Василиса дала ей, бездомной, приют, в куске хлеба не отказала? Неровен час, отравит Василису, себя хозяйкой объявит. Чем Манька хуже других, если мода такая пошла: вчера — судомойка, завтра — черт знает кем себя наречет!
Появилась у Клавдия Ивановича несвойственная ему раздвоенность. С одной стороны, нетерпение подгоняет. Скорее хочется выяснить, что с чайной? С другой стороны, тормоза невидимые притормаживают: куда спешишь? Крах свой увидеть?
Перед самой заварухой побывал Кукин в кофейне Филиппова, что вдоль Глинищевского переулка вытянулась. Какое богатство! Бюсты из мрамора, фигура, из которой вода прямо в аквариум льется.
И кто он, этот Филиппов, бог, царь, герцог? А спроси в Москве любого — городского голову по фамилии вряд ли назовут, какого-нибудь там архитектора или художника, пусть самого-самого, тоже не назовут, а Филиппова каждый швейцар, каждый приказчик, каждый извозчик, каждый гимназист знает!
Филиппов, Филиппов! Только и слышно: Филиппов. А разве Кукин хуже?
Еще неделю назад были у Клавдия Ивановича такие заповедные мыслишки, подогретые фразой, услышанной на улице:
— Пойдем к Кукину, чайку попьем, на белку поглазеем!..
Четыре дня и четыре ночи не наведывался Клавдий Иванович в чайную. За эти четыре дня в Москве все вверх дном перевернулось. Уж на что он, Кукин, непрошибаемый, но в Кремле насмотрелся на всякое, сдали нервы. Поручил ему штабс-капитан трупы обшарить: «Пощупай, документы собери, авось понадобятся».
От всей этой затеи толку чуть, ничего путного в карманах не нащупал. Оно и понятно — голь перекатная, солдаты да рабочие. Найдешь в кармане махорки на две затяжки — вот все достояние.
А ночью, едва задремал Клавдий Иванович, какие кошмары в голову полезли!
Из Кремля все трупы свезли на Моховую, в подвалы университета. Там-то он и похозяйничал среди них. У одного пятерня растопырена. Ну, пятерня и пятерня, подумаешь, невидаль, а страшно стало. Почему растопырена?
У другого шарил Кукин в кармане, труп как труп, и вдруг шевельнулся он и жалобно, тихо позвал: «Ма-ма».
Клавдия Ивановича потом прошибло, тошнота в горле подступила, руки-ноги похолодели. Живой!
Так вот все это ночью привиделось, и уже не один мертвец, все они зашевелились, задвигались. Кукин задом, задом подался к выходу из подвала, на пути пятерня растопырена, пальцы негнущиеся, сухие, как осенние ветки, ногти синие, мертвецкие!..
А в Кремле — шабаш сплошной. Одни пьют, другие большевиков дубасят, душу отводят. Нечасто бывает, что победу на блюдечке подносят. Ведь ясно: без арсенала, без оружия Советы, как кошка без хвоста.
Переверзев охмелел от удачи. И Кукин рад-радешенек: конец близок. А на другой день Рябцев штабс-капитана затребовал, штабс-капитан Кукина с собой прихватил.
Полковник Клавдию Ивановичу не понравился» маленький, лицо желтое, вялое, как жеваный лимон. На победителя не похож и на командующего не похож. Китель расстегнут, рука пухлая, и на мизинце ноготь длинный.
— Охраной арестованных займитесь лично, — приказал Рябцев штабс-капитану. — Если из Кремля убежит хоть один арестованный, если расскажет рабочим… Москва осатанеет. Глядите в оба!
Сказав это, полковник осекся. Переверзев стоял перед ним, опустив руки по швам, сверкая единственным глазом.
Штабс-капитан не заметил или сделал вид, что не заметил обидный оттенок сказанного.
— Завтра Москва будет у ваших ног, господин полковник, — заверил он.
Рябцев, видно, не разделял подобного оптимизма. Он устало покачал головой:
— В Сокольниках большевики обнаружили эшелон с оружием. За ночь оружие развезено по ревкомам.
— Казаки на подходе, — вставил Переверзев.
— Какие казаки? — поморщился Рябцев.
— В Кашире высадились, — напомнил штабс-капитан.
Полковник безнадежно махнул рукой:
— Замоскворецкие агитаторы повернули казаков назад…