Рябцев поднялся из-за стола, брезгливо повел губами, скользнул взглядом по Кукину, сказал штабс-капитану:
— Спускайте своих людей. Час пробил!..
Клавдий Иванович свернул в переулок. Справа тоскливо поскрипывала, раскачиваемая ветром, калитка. На москательной лавке висел большой амбарный замок. А за лавкой, за двумя плюгавыми домишками, виднелась чайная Кукина и Степанидовой, стояла как ни в чем не бывало, с высокой бочкой, подставленной под дождевой желоб.
Из чайной доносился привычный голос граммофона — голос пел про очи голубые, которые погубили молодца, слышался глухой гул мужской речи, Кукин рванул на себя дверь и вошел в помещение.
Бог мой, такого многолюдства здесь он не видывал. За столиками, не раздеваясь, сидели солдаты и рабочие. Хлебали чаи, делили на пайки кирпичики хлеба. У стен стояли прислоненные берданки. Говорили все разом, курили. Из-за дыма Клавдий Иванович не сразу разглядел Василису. Она, как всегда, восседала за своей стойкой. В лице ее как будто никаких изменений не произошло. Лишь приблизившись, он уловил, что она поникла, лишилась той гордой осанки, которая ее отличала, в глазах исчезло спокойное довольство, появилась затаенная нервозность.
— Живы? — тихо и покорно спросила Василиса.
— Как видишь, — буркнул Клавдий Иванович. — Что это?
Он повел головой в сторону столиков, откуда доносился многоголосый гул.
— Прикрепили, — чуть шевельнула губами Василиса.
— А деньги?
— Деньги? — прошипела она и сложила пухленькие пальцы в кукиш.
— А деньги?! — наливаясь яростью, повторил Кукин.
— Тише, — глазки Василисы зло сузились. — Подымись в светелку.
На столике с многочисленными флакончиками из-под духов лежал синий листок. В нем писалось о том, что все продукты из чайной Кукина и Степанидовой реквизируются для нужд революции и что оплата будет произведена после окончательной победы.
Расписался председатель Замоскворецкого ВРК П. Штернберг.
Р-р-рек-визировать!
Резкий звук, похожий на другие рычащие — р-р-разорить, р-р-растоптать — больно резанул ухо.
Кукин вобрал в плечи голову, все в нем сжалось, напружинилось: за синим листком стоял бородатый астроном, стояли версты между обсерваторией и университетом, стояли стылые вечера в Никольском переулке, стояли дни, месяцы, годы.
Этот бородач всегда был недоступен и страшен, непонятен и могуществен, — огромный, большерукий, широкоспинный, и не Кукин его, а он Кукина настиг, чтобы р-р-разорить, р-р-растоптать…
Клавдий Иванович бросился в Манькину каморку. В каморке была неотапливающаяся печка с замурованным дымоходом. Там спрятал Кукин револьверы, гранаты, патроны.
В каморке не осталось следов Манькиного пребывания: голая железная койка, большой гвоздь в стене, на котором прежде висела ее убогая одежонка.
Запихнув один револьвер в карман брюк, второй в боковой карман пальто, вытащив три гранаты, он решил, ни секунды не медля, спуститься в чайную и швырнуть связку гранат в жующих, разговаривающих, распивающих чаи. Кукин злорадно ухмыльнулся, представив, как разметает взрывом людей, как ударит горячий фонтан из пробитого медного брюха пятиведерного самовара.
«Вот вам, вот вам реквизиция!»
Но он не швырнул гранаты в собственную чайную. Рука, спрятанная в пальто, будто прилипла к карману. Клавдий Иванович по-кошачьи неслышно выскользнул в переулок. Ярость повела его дворами по адресу, где его наверняка ждали надежные люди.
Когда-то в Нижегородском кадетском корпусе, накрыв шинелью, товарищи избили Кукина за донос. Злоба тлела в нем, как уголек, спрятанный под копной сырого хвороста, тлела мучительно долго.
После этого не раз его обуревала злоба. Однако он редко чем-либо выдавал свое состояние, разъедаемый, как щелочью, мстительным чувством.
На сей раз злоба вспыхнула неистово бурно, требуя немедленной разрядки.
Штабс-капитан Переверзев наставлял Кукина: пробил час! Пока подойдут подкрепления с фронта, мы взорвем большевиков изнутри. Пожары, пьянство, грабежи, погромы, насилия, выстрелы из-за угла, Страх. Хаос и анархия!
Наши люди везде — в Замоскворечье и Хамовниках, в Дорогомилове, Бутырках, на Пресне. Вперед, Кукин, отечество тебя не забудет!
Слушая штабс-капитана, Клавдий Иванович подумал: «Очередная блажь». Но теперь, после чайной, захваченной рабочими, реквизированной бородачом-астрономом, им безраздельно овладело сладостное, нетерпеливо-снедающее чувство расплаты.
Соратники разделяли его порыв. Их было четверо: подпоручик Петриченко, с двумя маленькими звездочками в погоне, подстреленный на фронте собственными солдатами за жестокость; Гаврила — сын владельца мясной лавки в Охотном ряду; студент Коммерческого института Ляхов и гимназист Серж.
Все пятеро ворвались в квартиру доктора Мильмана. Доктор оказался в больнице. Ему повезло.
Гаврила и Серж, подхватив под руки сгорбленную старушку, втолкнули ее в ванную. Дверь заколотили. Старушка, тугая на ухо, так и не поняла, о чем говорили, что выкрикивали незнакомые люди.
Уходя, они свалили в кучу скатерти, простыни, одеяла, подушки и подожгли.
В другом месте приспешники Кукина обстреляли очередь в хлебную лавку. Подпоручик Петриченко стрелял без упора и заранее говорил, куда попадет: в лоб, в глаз, в ухо…
В большом каменном доме пятерку привлекла медная табличка, из которой явствовало, что в квартире живет присяжный поверенный.
Петриченко и Ляхов, связав почтенного господина, уверявшего, что он беспристрастный слуга Фемиды, с любопытством рылись в его бумагах и письмах. Гаврила взломал платяной шкаф и, срывая с плечиков вещи, швырял их на пол. Кукин не удержался от давнего соблазна, совал в карманы серебряные ложки с фамильными вензелями. Синеглазый Серж тискал в кухне прислугу, молодую деревенскую девушку. Испуганная наглой настойчивостью гимназиста, она с криком бросилась на лестницу, выбежала из подъезда.
В квартиру присяжного поверенного ворвался красногвардейский патруль. Первым выстрелил Гаврила. Рука у него дрожала, прицелиться он не успел. Пуля вонзилась в косяк двери, оставив маленькую, как пуговица, дырочку.
Красногвардеец вскинул винтовку, и Гаврила грузно осел на ворох пиджаков и сюртуков, выброшенных из шкафа.
Кукин, услышав крик прислуги, хотел было поспешить на помощь Сержу, но его отвлекла фаянсовая статуэтка белобокой сороки с длинным черным хвостом. Пока он раздумывал, затолкать ли сороку в карман и не отшибут ли ей крыло тяжелые серебряные ложки, в коридоре захлопали выстрелы. Кто нападает и кто обороняется, он понять не успел. В грудь его уперся штык, сильные руки вывернули карманы, грубый и властный голос потребовал:
— Выходи, бандюга, ну!
Его швырнули в сарай со слепым оконцем, с запахом лежалой соломы. Какая участь постигла четверку его приспешников, он не знал. В сарае сидели двое юнкеров, встретивших его недоверчиво и настороженно. Они «щупали» новичка расспросами, и только знакомое имя штабс-капитана Переверзева уверило их, что говорят со своим.
Юнкера ничего утешительного сообщить не могли. Допрашивает армянин, въедливый и жестокий. Фамилия — Арутюнянц. Глазищи черные, как смерть. Шлепнет — не поморщится.
— Дали нам листок, — сказал один из юнкеров. — Читайте.
Клавдий Иванович прочитал:
«ЗАМОСКВОРЕЦКИЙ ВОЕННО-
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ КОМИТЕТ
Объявляет:
Что будут подавляться самыми беспощадными мерами:
1) Продажа водки.
2) Погромы.
3) Стрельба из домов.
4) Черносотенная агитация.
Все нарушители порядка, все появляющиеся в нетрезвом виде, все чинящие насилие и грабежи — враги народа и революции, и с ними будет поступлено со всею строгостью революционного времени…»
Клавдий Иванович безучастно выпустил из рук листок, опустился на трухлявую, истертую солому. Юнкера негромко переговаривались о том, что надо бежать на Дон, к Каледину. Кукин слушал их, не понимал, к чему эти пустые речи о Доне, если нельзя выбраться из темного сарая с гнилой соломой.