Выбрать главу

Безразличие, ненадолго овладевшее им, сменил приступ злобы. Все тело его налилось той яростной тяжестью, которая требует выхода, взрыва, разрядки. Он не хотел умирать! Он не хотел умирать!

Кукин вскочил с прогретого места, заметался по сараю, щупая доски. Неужели нет доски, приколоченной слабо, небрежно, которую можно отодрать, вырвать, проделать лаз?!

Сарай был бревенчатый, обшитый досками извне. Разобравшись, он ушел в угол, глухой и темный, и начал пальцами выковыривать, выгребать слежавшуюся землю. Стоять на коленях было неудобно, пальцы сбились в кровь, но он с энергией и отчаянием греб и греб.

В дверях кто-то завозился, щелкнул засов, и вошел красногвардеец.

— Эй, кто тут сегодня поступил, давай на допрос!

Весь в земле, тяжело дыша, пошел Кукин к выходу. Красногвардеец, опершись на берданку, привыкая к полумраку, с любопытством всматривался в обитателей сарая. Он не успел вскрикнуть — железные пальцы стиснули горло, грузное тело навалилось как гора. Опрокинутый, он захрипел, задергал ногами, забился на земле.

В приступе остервенения Кукин душил, душил свою жертву, и даже тогда, когда опрокинутый обмяк и притих, он продолжал стискивать горло. Потом он не мог встать. Дрожали ноги. Дрожали руки. Что-то внутри дрожало, готовое оборваться, лопнуть, брызнуть кровью.

Наконец он поднялся, придерживаясь за стену. На щеке его была пена удавленного. В глазах рябило. Он стоял, сгорбясь, веря и не веря в косую полосу света, падавшую в приоткрытую дверь.

XIV

Темень была хоть глаз коли. Чернота ненастной ночи слилась с чернотой улицы, не обозначенной ни единым огоньком. Однако город не умер, не замер, не спал.

Вот грянули один, два, три выстрела. Испуганно, торопливо они врезались, вломились в ночь и стихли. Где-то патруль, не видя противника, стрелял в божий свет. Мол, не вздумайте сунуться: мы не спим, мы наготове.

Далеко-далеко, на башенке, венчавшей семиэтажный угловой дом, суетливо задергался язычок огня. Станковый пулемет бил с короткими паузами, методично, упрямо. Видимо, бил по определенной цели.

Бронетрамвай катил по Москве почти без шума, без огней, ненадолго останавливаясь, давая Павлу Карловичу возможность вслушиваться в непрочную ночную тишину и сделать пометки в тетради.

Идея оборудовать трамвай, защищенный от пуль, осенила Михаила Виноградова перед самым восстанием. Он принес Штернбергу в гостиницу «Дрезден» листок с нехитрыми чертежами и рисунком броневагона, на борту которого написал любимую строчку: «Постою за правду до-последнева!»

Павел Карлович улыбнулся, вспомнив слова удалого купца Калашникова, спрятал чертежи в карман со смутной надеждой — авось пригодятся.

Апаков, которому Штернберг показал листок с расчетами Виноградова, заинтересовался:

— Прикинем.

Броневых листов в Замоскворецком трамвайном парке оказалось мало, едва хватило на кабину вагоновожатого. Думали-гадали и заменили броню деревянными рамами, простенки засыпали песком, попробовали: пуля не берет!

По предложению Штернберга внутри установили вращающееся колесо, укрепили на нем пулемет.

Так и родился «бронетрамвай», как его окрестили создатели, не очень смущаясь тем, что роль брони пришлось передоверить пятидесятимиллиметровым доскам.

Вблизи Крымского моста из чердачного слухового окна кто-то подавал световые сигналы. Красный фонарь неровно моргал. Моргал то чаще, то реже, то угасал, чтобы спустя минуту снова послать в темноту ночи беспокойные сигналы.

— Ударим? — спросил Апаков.

— Ударьте! — согласился Штернберг.

Было слышно, как, скрипнув, повернулось колесо, и враз вагон наполнился стальной дрожью; гулкое эхо пулеметной очереди пронеслось в воздухе и оборвалось. Слуховое окно на чердаке безнадежно ослепло. Красный зрачок фонаря, очевидно, угас навсегда…

Бронетрамвай снова тронулся, заскользил по рельсам, лишь изредка выдаваемый внезапными вспышками — дуга высекала на стыках никем не запланированный фейерверк. Внутри вагона курильщики, обученные фронтовиками-двинцами, курили «огоньком вовнутрь», спрятав цигарки в рукава. Разговоры вели негромко. Слева от Штернберга почти не смолкал диалог голосов — молодого, спрашивающего, и басовито-приглушенного, отвечающего.

— Ну, прогоним хозяина с завода — это ясно, кто же будет хозяином? — спрашивал молодой голос.

— Сами будем хозяевами, — отвечал второй голос.

— Сами-то сами, — согласился молодой. — Но должен быть главный, к которому со всеми делами, со всеми вопросами… Ленин его назначит?

Возникла пауза.

— У Ленина поважнее дел хватит, — последовал наконец ответ. — И вообще никто назначать не будет. Соберутся рабочие и выберут самого толкового.

— Хорошо, — согласился молодой. — Выберут. Допустим, тебя выберут.

— Допустим.

— Ну ладно, представь, что ты — главный, самый главный на заводе. Хозяин.

— Да не будет же хозяев!

— Рабочий хозяин, наш, — поправился молодой. — Не в названии дело. Меня другое интересует. Буду я с тобой на равных или не буду?

— Конкретнее! — потребовал старший.

— Могу конкретнее. Слышал я, у Рябушинского на одну семью чуть не тридцать комнат. Конечно, турнем его из особняка, хватит, особняк рабочим отдадим. Опять же неясно — как делить комнаты? Тебе — одну, мне — одну, или тебе, как главному у нас, две или три дадут? А?

Старший помешкал с ответом. Над этими вопросами он, видимо, не задумывался. Однако нашелся:

— Я уж тебе, дурья голова, втолковывал, что мы сами хозяевами станем. Стало быть, рабочие соберутся, помозгуют, прикинут и все решат по справедливости. А ты поперек батьки в пекло не лезь. Сперва надо Рябцева решить.

— Решим, — ответил молодой…

На Смоленской площади бронетрамвай остановился. В большом доме со стороны Арбата вызывающе ярко светились огни.

Вражеские наблюдатели огласили площадь резкими, пронзительными свистками. Из подвалов загремели выстрелы, с чердака здания, господствующего над перекрестком, резанул воздух огонь «максима». Ночного покоя, взорванного, разбуженного беспорядочной пальбою, будто и не существовало. Шальные пули зацокали о броневой колпак, забарабанили по деревянной обшивке трамвая.

Высоко в воздухе повисло что-то горящее. Мрак расступился. Очевидно, в верхних этажах соседнего дома подожгли и сбросили паклю.

— Ударим? — спросил Апаков.

— Не надо, — ответил Штернберг. — Задний ход!

Трамвай медленно покатил задним ходом, удаляясь из зоны обстрела. Скоро растревоженная Смоленская площадь осталась в стороне. Темные, с редкими огнями, с редкими светлячками раскуренных цигарок в окнах, уплывали улицы.

Ночь властвовала над городом. С Остоженки и Пречистенки доносилась вялая перестрелка.

Линии воюющих сторон обозначились четко и резко. Данные дневной разведки полностью подтвердила ночная рекогносцировка.

— А верно ли, — не унимался молодой голос, — что при нашей власти на всю Москву не останется ни одного буржуя?

— Верно, — подтвердил приглушенный бас.

— Хм, — хмыкнул молодой. — С кем же мы тогда бороться будем?

На Калужской площади, высоко подняв могучие стволы, стояли тяжелые орудия. Возле них топтались артиллеристы, поеживались от сырости и холода, прятали озябшие руки в рукава.

Изредка взглядывая в окно, Павел Карлович неизменно испытывал удовлетворение при мысли, что теперь брошенные французские орудия не бутафория, что ими можно не только пугать слабонервных прапорщиков. Правда, пришлось изрядно повозиться. Сначала выяснилось, что наши снаряды к французским орудиям не подходят. Выручил университетский товарищ, инженер, мастер на все руки Евгений Александрович Гопиус, обточивший снаряды. К счастью, смерть, спрятанная в стальную оболочку, вела себя покорно, прежде назначенного часа не взбунтовалась. Вторая напасть — не было прицельных приспособлений, точнее, офицеры попрятали их, унесли, пытаясь обезвредить орудия. Тут уж на помощь артиллеристам пришел сам Павел Карлович, точно рассчитавший расстояние до целей.