Нина Аркадьевна к делам вернулась, но не сразу. А ещё покуролесила. Потом гормоны её успокоились (или насытились?), и успокоилась пропустившая веселия юных и молодых лет женщина Нина Аркадьевна Звонкова. И всё же можно было предположить, что где-то под бетонными плитами её натуры лишь утих (или замер на время) интерес к мужчинам и к мужскому телу. Потому, и поддавшись совету знакомой, искреннему или высказанному с кривой усмешкой, завести Шахерезаду, она решила приглашать в исполнители её ночных требований исключительно мужчин. Не хватало ещё глупых и назойливых баб в её опочивальне!
Так и существовала госпожа Звонкова, прибавляя к своим миллиардам рубли и копейки, центы, юани и еврики. «Форбс» о ней не забывал, в политику она не лезла, помнила о дурных примерах, репутацию среди деловых людей и рыцарей власти имела самую благопристойную.
Всё было хорошо. Если бы не одно обстоятельство.
37
У влиятельных людей, с кем приходилось иметь Звонковой дела, были жёны, дочки, подруги и порхающие вокруг золотых клеток мухоловки-охотницы и пикирующие к тем же клеткам ястребихи из инкубатора невест маэстро Либенштока.
То есть обыкновенные бабы. Одни — добравшиеся до высот жизни, до бриллиантов, яхт и вилл в Марбелье. Иные — те самые охотницы, но уже залетевшие в светские стаи. Третьи — сброшенные с высот жизни в серые мерзости среднего класса. Иначе — выгнанные мужьями, чаще с щедрыми вознаграждениями, конечно, если они не были уличены частными детективами в житейских грехах. Ради замены их на более юных блондинок из Соль-Илецка или Шумерли.
Так вот госпожа Звонкова, вынужденная, ради соблюдения неписаных правил, всё же посещать светские сборища, этих обыкновенных баб опасалась. Их сплетни, их злорадные словечки, вызванные завистью (они-то — при мужьях или на содержании, а она — при собственных миллиардах), их ночные нашептывания приличным людям не могли не вредить её делам. Но суть была и не в одних делах. Эти бабы или дамы как бы и не держали её за равных себе. Их разговоры в отсутствии серьёзных мужчин (но в присутствии нагловатых содержантов разного сорта) были как бы демонстрациями культурной осведомлённости светских душек. Или «штучек», по классификации Салтыкова-Щедрина. Всё они (душки или «штучки») знали, всё читали, бывали на всех премьерах, с горячностью судили о достоинствах модных режиссёров Червякова или Балабасова, спорили по поводу бунта актёров Таганки, интересовались, надо ли читать новый роман Мураками (спрашивали об этом и у Звонковой, а потом многозначительно кривили губы), хихикали, рассказывая о «личной жизни» некоего тенора, самопровозгласившего себя Золотым голосом Евразии и Антарктиды, а какой у него золотой голос, в крайнем случае — фибралитовый; восхищались гастролями приглашённых групп «Юрай Хип», «Ди Пёплз» и чувствительными (в шансонно-блатном с девичьими слезами маринаде) песнями какого-то Стаса… И всё это не выглядело выпендрёжем, а казалось естественным проявлением свойств и интересов женщин, достойно занявших место в элите. И хотя Звонкова знала цену себе и этой самой элите и её женщинам, она в их обществе, вопреки своим установлениям, ощущала комплекс неполноценности. И будто бы стеснялась саму себя. Слышала за спиной, да если и не слышала, то чувствовала. «Тюха-Матюха!», «Марфута без парашюта!», «Купчиха толстобрюхая!», «Ага! Её специально так одевают, чтобы обнаружилась её суть!». Обижаться на сливочных дам или расстраиваться из-за их чуть ли не брезгливого отношения к ней было унизительно и глупо, но Звонкова и обижалась, и расстраивалась. Однажды в своей опочивальне даже слёзы пустила по щекам. Решила: более в светской жизни не участвовать. Но тут же поняла: её «прогулы» породят ещё более обидные сплетни и ехидства.
И особо злорадничать станут шоссейные писательницы. Расцвела мода. Уже с десяток изгнанных из теремов заповедного шоссе жён навыпускали романы (сами сочинили или их белокуро-бледноликие негры) с историями бескорыстных любовей, а потом и незаслуженных страданий главных героинь. Книги их имели спрос. И не только в больничных киосках. Эти писательницы были нынче в моде, и в вечерне-ночных круговертях с шампанским и ликёрами (ну и с «Хеннесси») держались властителями дум. Иными ими и признавались. Естественно, они не могли не выразить своего отношения к низкопробной или низкопородной «нуворихе» мадам Звонковой. Правда, выражали его осторожно, мало ли чего, всё-таки миллиарды были у неё, а не у них… Должен заметить, что Нина Аркадьевна излишне болезненно относилась к степени колкостей собеседниц, преувеличивала их и неоправданно терялась при разговорах любителей или даже знатоков искусств и литературы. Странно это было, странно… Вот и когда в умном, но пустом разговоре одна из светских дам попыталась узнать её мнение о Алексее Александровиче Каренине и о том, брал ли он взятки и допускал ли откаты, она первым делом посчитала, что тут явный подвох, подкоп под неё, и все ждут от неё сейчас неуклюжей нелепости, растерялась и стала что-то невнятно мямлить. Тут же извинилась, мол, мысли её всё ещё не здесь, а на утренних не слишком удачных переговорах, такая у неё подневольная доля, такие хомуты и оглобли. То есть обострила в себе (осознала сразу) чувство неловкости и создала повод для новых ехидств. Взяла со стойки коктейль из крепких, пила глотками, а не цедила соломинкой, как того требовал этикет. Трудно вспоминала, кто такой Каренин, а когда вспомнила, стала вслушиваться в разговор о взятках, откатах и крупном царском сановнике. Разговор шёл без смешков и подковырок, а как будто бы с искренним интересом к нравам значительных людей девятнадцатого века, в пору реформ Александра Второго. Но уж история была тем более одной из самых неточных наук и никогда не способствовала предприятиям Нины Аркадьевны. Однако она вдруг испытала зависть к искренне спорящим. И её-то мнением интересовались, видимо, всерьёз.