Больная мать, присев у межи, еще больше расстраивала Микутиса:
— Ой, пахарь ты мой, сиротинка моя! Не будет хлеба от такой пахоты. Людей попрошу, может, кто-нибудь возьмет нашу землю исполу…
Пропахав до полудня, мальчик выбился из сил и уже не шёл, а волочился, вцепившись в плуг. Грубая, холщевая рубаха, насквозь пропитанная потом, прилипала к его спине, присохшая грязь сковывала голени точно железным обручем. Солнце припекало все крепче. Пашня пылала и колыхалась перед глазами, как озеро. Кобыла, разомлев от жары, повесила голову, вылупив белые, как яйца, глаза.
До сумерек Микутис пахал, потом выпряг лошадь, пошел на речку вымыть ноги и тут же, ослабев, крепко заснул. Снились ему одни только вороны, прыгавшие по вспаханным бороздам и с карканьем летавшие над его головой. Вороны покрыли поля, закрыли всё небо, сидели на Фрице, на плуге. Микутис бил их кнутовищем, брыкал ногами. А мать, сидя на меже, стонала:
— Не будет, сынок, хлеба при такой пахоте, не будет…
Микутис не отрывался от плуга, пока не вспахал большой кусок поля. С первого же раза нетрудно было различить, где мальчик пахал в первый день, где во второй. Борозды второго дня легли уже ровнее, а борозды третьего дня протянулись, как отрезанные ломтики. — не отличишь от работы старого пахаря. Прежде слепая лошадь двигалась только тогда, когда ее вели под уздцы, но как только Микутис научился подтягивать поводья, она зашагала, словно прозревшая.
После пахоты пришлось боронить. Часто Микутису трудно было сообразить, работает он или спит. Днем и ночью мальчик видел перед собой только поля, озаренные солнцем, землю, пылившую из-под бороны, оводов, которые, как огненные искры, носились над лошадью, слышал только воронье карканье да крики чибиса. Ноги мальчика, постоянно обрызганные росой и покрытые грязью, а потом обожженные солнцем, потрескались кровавыми «петушками», ступни разворотились на подобие гриба ольховика. На подошвах, отбитых пальцах выросла короста, она лопалась, гноилась и снова нарастала. Микутис потерял сон. Он переворачивался с бока на бок, свёртывался в клубочек, растягивался навзничь, ничком. Ноги были обвязаны примочкой из квасной гущи, в голове стучало. Сон не шел. Сквозь дырявую кровлю он видел звезды… Слышал, как ухает сова. Иногда амбар так ярко озаряла молния, что можно было разглядеть даже бегавших по полу мышей. Снова светало, звезды угасали, и грудь Микутиса сжималась такой тоской, что на него находило желание умереть. Умереть, уснуть навсегда, больше никогда не ощущать этой доли.
Только под утро у мальчика начинали слипаться глаза, а в дверь амбара уже стучала мать:
— Микутис! Солнце высоко. Вставай, мой голубчик, завтрак остынет.
Мальчик вставал и шел, если только мог переступать ногами. Прыгая на одной ноге, он выгонял из посевов кур и грачей, науськивал на них собаку, помогал матери полоть в огороде.
И без того светлые волосы Микутиса под дождем и солнцем выцвели, уши и лицо покрылись веснушками, кожа на носу облупилась и отставала, как картофельная шелуха. Руки огрубели. В течение одного лета Микутис вытянулся, куртка и штаны стали ему узки. Из своих одежд он вырос так, как вылезает ящерица из прошлогодней кожи. Своим поведением и речью он старался подражать взрослым мужчинам. Младшие братья завидовали Микутису, видя, как он проворно запрягает лошадь, как точит косу. Но величайшую зависть возбуждало у братьев Микутиса его умение свистать и плеваться. Сквозь зубную скважину он выводил — высвистывал какие угодно песни, а иногда через ту же скважину он так сплевывал, что слюна летела, как из пращи. Братья пробовали выковырять себе по одному зубу, только бы образовалась такая щель, как у Микутиса.