Выбрать главу

— Не печальтесь, братья! Мать Россия приютит всех!

Поезд шел все быстрей, вагоны словно сливались, проносились лица, руки, мелькали улыбки, слышалась гармоника, веселый юношеский гомон, — но все заглушал гул колес. Враскачку, словно ковыляя, пробежал последний вагон и сверкнули на солнце рельсы опустевшего пути.

Прошло много дней, много месяцев Великой Отечественной войны. Промчались годы. Воины советского народа, которые тогда в летнем зное спешили на фронт, под ветром победы развернули шелковые знамена у Москвы, потом у Сталинграда.

Давно уже приняла нас мать Россия. Все мы нашли там родимый дом — и сестры, что напевали тогда на станции песни родного края, и мать, искавшая в толпе пропавшего ребенка, и ее мальчуган в зеленой шапочке. В светлой волжской волне, в простоте казахстанских степей и в морщинистом лице саратовской старушки я узнал душу своей великой Родины.

Только иногда — за работой, в пути, когда в газетах я читаю о новых победах Советской Армии или наблюдаю за бойцами, шагающими по затемненным улицам города, в памяти всплывает лицо воина, встреченного мною в Великих Луках, и его прощальные слова. Я видел его так ясно: и покрытый каплями пота лоб, и серый блеск стальной каски. Случалось, что он появлялся совсем неожиданно, внезапно прерывая мои привычные думы, и я, незаметно для себя, медленно шел по следам его судьбы и его подвигов. Я видел, как он сквозь метели вел свою роту, как ночью в землянке, у мерцающей коптилки, выслушивал доклад запыхавшегося, взволнованного связного, как он прижимался к стенке траншеи своей усталой головой в сером шлеме, омытом обильным осенним дождем.

Где же он, какова его судьба?

Ведь многие могли произнести те же слова утешения, которые он тогда бросил нам, и его слова давно уже могли изгладиться из памяти, — но его я видел часто, вижу его и сегодня.

Бывают в жизни такие часы, когда до тех пор незаметный смысл событий, поступков и слов, их подлинное величие раскрываются до самых корней, словно морской берег, обнаженный отливом. Может быть, всенародная мука, тревога за судьбу Родины, за все, что есть самого дорогого на свете, обнажили в ту минуту и мое сердце, и в нем воскресали слова воина — слова простые, но прозвучавшие языком нового человека для литовцев, латышей:

— Не печальтесь, братья! Мать Россия приютит всех!

И берусь ли я за книгу, или слежу за звездой, дрожащей в светлом весеннем небе, — за все это я благодарю тебя, неизвестный русский воин.

Где ты сегодня?

Я не могу забыть тебя и на майских парадах… Когда стройными рядами мимо проходят полки, чуть только блеснут стальные каски, — я, не сводя с них глаз, ищу, ищу…

Совсем недавно, во время выборов в Верховный Совет республики, мне случилось побывать в Восточной Литве. Чувство радости охватило меня, когда я очутился на улице небольшой деревни, застроенной новыми домиками. По сугробам, вдоль заборов была вытоптана узкая, глубокая тропа, на снегу виднелись следы санных полозьев, просыпанное сено. К ясному небу подымался синий сельский дымок. Эта деревня новоселов выросла уже после Отечественной войны на бывшей помещичьей земле.

Школа, куда крестьяне должны были придти на предвыборное собрание, помещалась в старом просторном доме. Оставшиеся после уроков ребятишки под руководством учительницы украшали свой класс. Звонкие голоса детворы, удары молотка наполняли весь школьный дом. Теплом веяло от развешанных по стенам, заботливо вырезанных из журналов картинок в самодельных рамках из цветной бумаги — кремлевские башни, тракторы на кубанских полях, якут, несущийся на санях с собачьей запряжкой, и тут же рядом, на листике из тетради для рисования, неопытной рукой был изображен мальчик-негр под пальмой. Внизу та же детская рука выписала рассказ, который напомнил мне недавно прочитанную в газете историю. Негр, музыкант из Сан-Франциска, описывал, как белые господа повесили его отца за то, что тот был негром, а его самого, Вильяма Смита, повсюду травили и называли черным псом. Однажды, когда Вильям играл в оркестре, белый господин крикнул:

— Вон отсюда, черная собака!

В Смита полетели бутылки, тарелки, кровь заливала его лицо, и он пустился бежать. Долго бежал музыкант своими быстрыми ногами по улицам Сан-Франциска, и если бы его поймали белые, то убили бы, повесили на месте — только потому, что у него черная кожа… Потом Смит взял свою трубу и навсегда покинул Америку, которую он любил, но где он был только черной собакой, — и приехал в Страну Советов, где уже никто никогда его не обидит.