Этот день остался навсегда в памяти Моники как единственный. Тарутисы вернулись к своей земле, ушли в работу, но еще много времени спустя Моника, вспоминая о спектакле, говорила:
— Никогда больше мне не будет так весело. Хватит и этого на мой век!
Это были действительно ее лучшие дни.
Опять она перестала показываться на людях, не ходила с Юрасом на вечера, и соседи поговаривали, что Тарутене ждет второго.
Моника раньше тревожилась, что после стольких лет бесплодия она больше никогда не услышит голоса нового ребенка, а в случае смерти единственного сына — останется навсегда одна, — теперь она ликовала, почувствовав в себе перемену. Еще ярче расцвел ее румянец, глубокой синевой темнели глаза.
Она очень хотела девочку. Отец уж растит себе помощника, теперь надо и ей. Моника хорошо понимала, что мальчик не будет ее утехой. Вырастет, — не станет льнуть к матери, не заступится за нее, будет жить своим умом, пойдет своей дорогой. Сколько она мучилась из-за Казюкаса, сколько еще придется ей натерпеться, сколько раз еще надо будет отдавать ему украденные у себя куски, а вспомнит ли он потом об этом, поблагодарит ли? Мало ведь таких сыновей, чтобы берегли мать на старости лет, на руках ее носили. А девочка, какая бы она ни была, все ближе матери. Ведь куклу будет носить и к груди прижимать, а не нож, подымет слабого, а не толкнет.
Моника только и думала, как бы направить природу и заставить это второе дитя исполнить ее желание. Она давала женское имя созданию, бремя которого в себе чувствовала. Ложась спать, она хотела видеть во сне девочку. Но девочка не являлась: в просторах ее сознания блуждало только какое-то туманное облачко, которому она пыталась придать облик девочки, наделяя ее самыми лучшими глазками, личиком, волосами, какие только могла припомнить. В полусне она воскрешала давно стершиеся образы подруг своего детства, маленьких девочек, с которыми когда-то бегала, играла, наряжала кукол. Ей приходили на память годы, когда она жила в усадьбе еще малюткой; как совсем крошка, она куда-то ушла и заблудилась во ржи, — потом ее нашли там спящей, с зажатыми в кулачке васильками. Вспомнила и рассказ бабушки, как еще в крепостное время ее избил жестокий барин за то, что она подобрала в его саду две сливы; как она ночью убежала и до рассвета не могла найти свой дом. Теперь уже легкие, светлые видения больше не приходили ей на память, представлялись страшные, мучительные розги, забитый на барской конюшне отец, больная мать… И вдруг она увидела сон, приснившийся ей еще тогда, когда она была подростком, и повторившийся на этот раз со всеми подробностями. Она сидит в летние сумерки у окна старой людской в имении. Сидит одна-одинешенька и ждет, не покажется ли на дорожке мать, давно уже ушедшая с узелком в город. Вдалеке, где садится солнце и на поля наползает черная тень, замерцало какое-то сияние, и там, где дорога уходит за бугор, где самый край света, как ей казалось тогда, появляются три огонька. Она всматривается: это последние лучи солнца вспыхнули на золотистых головках трех девочек. Вот они выбежали на дорогу, прыгают, поднимая то одну ножку, то другую, бегут сюда и машут ей руками. «Как же они могут разглядеть меня из такой дали?» — думает Моника и отодвигается от окна. Чуть только она отодвинулась, головки девочек, их лица и платья вдруг почернели, будто брошенные в воду горящие угли… Теперь девочки идут медленно, торжественно, с ног до головы окутанные черным покрывалом, — так шли когда-то графские дочери на похоронах, в трауре, — они несут маленький белый гробик.
Моника проснулась, словно в жару, с большим усилием стряхнула сон и стала искать рукой мужа. Несколько раз громко позвала его. Он пробормотал что-то сквозь сон. Сердце у нее сильно билось, она нащупала лежавшего в ногах, тепло закутанного Казюкаса. Легче стало лишь тогда, когда первые проблески света скользнули по лезвию топора, брошенного в углу, и медленно пришел новый день.
Этот сон долго не забывался. Моника тревожно раздумывала о нем, целые ночи лежала с открытыми глазами, боясь, чтобы не повторилось это страшное видение, не спугнуло бы затеплившуюся в ней, в ее утробе, жизнь.
В деревне копали картошку, когда у Моники родился второй. Родовые схватки длились недолго. Когда боль немного утихла, она, как сквозь сон, спросила:
— Дочь?
Вместо ответа у ее изголовья положили красного, словно распаренного, здорового, звонкоголосого сына. Моника не сразу повернула голову на этот крик. Долго она лежала, устремив глаза в потолок, и морщинки боли не изгладились на ее лице: прощалась ли она с обманувшей мечтой, или опять к ней вернулись образы далекого детства, — но вот она приподнялась, словно навстречу какому-то своему видению, и опять вытянулась, закрыв глаза.