Выбрать главу

Этим летом они с матерью до того достранствовались на теплоходе по реке, что, проснувшись позавчера, в первое утро после возвращения, дома в городской квартире, Наташа с полминуты сидела на постели, глядя на стенку соседского дома за окошком, и вспоминала, к какой же это удивительно знакомой ободранной пристани они причалили… Ну, а уж сегодня, здесь, в бабушкином доме, все прочно встало на свои места, и курятник за рябым от дождя стеклом, хоть и прикидывался чем-то необыкновенным, смутно-таинственным, что при желании можно было принять даже за средневековый замок, даже такой вот жалкой ободранной пристанью ей не представился.

Наташа знала, что в начале прошлого месяца прошел над центральной усадьбой совхоза и Князьевкой град, побил еще не окрепшие помидоры, кое-где разбил в теплицах и парниках стекла, да и вообще натворил всяких бед. И хоть она тоже пережила во время своих странствий бурю с крутыми волнами и качкой, это была все-таки ее личная буря. А здесь — разбитые стекла, и побитые помидоры, и еще всякие другие неприятности, без которых обычно не обходится ни одно совхозное лето и из-за которых все каждый раз так сильно переживают.

Вот почему Наташе и подниматься сегодня так долго не хотелось, и с совхозными девчонками встречаться было как-то нерадостно, хотя с ними ей всегда было хорошо. Она знала их всех с давних, еще дошкольных времен и, наверно, даже подружилась бы с одной из них, Нюркой Деминой, так же крепко, как с Алей Шариченко, если бы не отпугивали ее когда: то страшные Нюркины частушки, которые та горланила звонким, еще картавым голоском у каждого совхозного палисадника:

Как у наших у ворот, У нашей калитки, Повесился гармонист На суровой нитке!

Наташа долгое время обходила сторонкой Нюркины ворота, особенно в сумерках…

Теперь частушек Нюрка не пела. Голос у нее стал красивым, сильным, и пела она теперь лишь красивые протяжные песни, а чаще всего одну — о меркнущих облаках, о последнем луче зари, умирающем на башне, о последней светлой струе в ручье, угасающей вместе с солнцем.

И становилось от этой песни так печально! Особенно в тихие совхозные вечера, когда воздух делается легким и прохладным, небо розовеет от заката, а последний луч солнца, прослушав Нюркину песню, красиво умирает на далекой башне — станционной водокачке.

* * *

— Проплавали вы с матерью все на свете, — сказала бабушка Дуся, когда Наташа, одевшись, наконец-то пришла к ней в кухню с очень недовольным видом — чтобы не подумала бабушка, что зря гремела железом. — Хоть бы сапожки где по дороге резиновые купили. Дождь-то вон чего наворочал, идет без просыпу… Плавали-плавали, а толку?

— А что проплавали-то? — спросила Наташа. — Мой день рождения только и проплавали.

— Девчонки твои тут про тебя раз двадцать спрашивали. Работают все.

«Так бы и говорила, — подумала Наташа. — Так бы и говорила сразу, что в бригаду погонит, а то — проплавали…»

— А где работают-то? — спросила она вслух, добывая воду из рукомойника, к которому надо было тоже привыкать заново, и он, похоже, точно так же привыкал к ней, ошалело гремя носиком на весь дом.

— В теплицах работают нынче. Кончают уже.

— А что ж так рано?

— А уж ты у этого умника Ишутина спроси! Помидоры вон на воле, на кустах, гниют, а он — теплицу!

Наверно, все-таки директору совхоза Ишутину иногда становилось обидно, что громче и сердитее всех, сердитее даже районной газеты, ругает его бабка Суркова, и сын и дочери которой давно перебрались в город, а зять, Наташин отец, вот теперь даже наступает на него, на Ишутина, и на его хозяйство новыми корпусами своего завода, отхватывая один за другим рыжие бугры вдоль шоссе… Иногда ради справедливости Петровна, бабушкина подружка, робко заступалась за директора: ведь старается, ведь молоденький еще, опыта нет, и газета вон на него ругается…

Тогда бабушка Дуся маленькой, но тяжелой и крепкой ладонью сдвигала на лоб косынку, завязывала ее тугим узлом на затылке и спрашивала:

— Разве у нас когда-нибудь была фитофтора?

— Не было! Не было! — тут же забыв про свою справедливость, кричала в ответ Петровна, потому что фитофторы она тоже простить Ишутину не могла.

Но все-таки больше всего обе они не могли простить ему Князьевку, родную их деревню, которую Ишутин начал «рассасывать», как только пришел в совхоз, — чтобы не мешалась, не путалась под ногами эта Князьевка, лежащая за тридевять земель, куда ни водопровод не подтянешь, ни газовую плиту не проведешь. Обе они дружно, со скандалом ушли на пенсию, когда Князьевка начала рассасываться и неожиданно нависла угроза переселения на центральную усадьбу их общего и давнего врага — бабы Груни, а из дома, если путь их лежал мимо ишутинской конторы, выходили теперь непременно в косынках поярче и в платьях поновее, чтобы все видели: вот каких молодых-то Ишутин на пенсию выпроводил!