Дверь в квартиру была открыта. Отец был дома, только спустился, наверно, зачем-то в подвал или вышел к соседям.
Наташа в прихожей скинула с ног грязные полуботинки, и сразу же главные мысли к ней вернулись. Одна даже совсем новая, совсем неожиданная, бунтарская пришла: а вот не возвращаться в совхоз! Вот остаться здесь, в городе, до самого первого сентября! Пускай они там сами со своими теплицами и старыми сережками из старого сундука разбираются!
А Ишутина, между прочим, она все равно любит! Вот только доломался бы до конца его «Москвич». Тогда он, может быть, и в самом деле сел бы на лошадь…
Домашние тапки были теплыми, уютными. Она прошла в них из прихожей в комнату, к окну, распахнула створки настежь и, перевесившись через подоконник, выглянула во двор. Это был ее родной, ее единственный в мире двор с не покрашенной скамейкой под деревом, с детской песочницей и с бельевой веревкой на столбах под навесом. После картофельного поля двор казался совсем маленьким, очень темным и очень жалким, но Наташа все равно по нему соскучилась… Во дворе было пусто и тихо. Небось все разъехались на каникулы и еще не вернулись, а те, кто не уехал, отправились на пляж, хоть и день сегодня был не солнечный.
Соседний дом за окном напротив, тот самый, который Наташа несколько дней назад, проснувшись, приняла за ободранную пристань, ремонтировали, и старая кирпичная стена, испещренная всевозможными надписями многолетней давности, была уже почти вся закрашена бледно-розовой краской. Когда-то кто-то из мальчишек на самом ровном и гладком кирпиче перочинным ножом вырезал Наташино имя, а потом к этому имени уже без спросу приплюсовывались всякие личности вроде мигуновского племянника. С прошлой весны там стояло какое-то совсем незнакомое Наташе имя — Антон. Теперь и Наташа, и этот неизвестный ей Антон безнадежно тонули в розовом море, и никто не пытался их вызволить. Маляры намертво закрасили Антона, а Наташа, врезанная в кирпич ножом, все равно осталась, но это розовое одиночество без потонувшего Антона ее почему-то не обрадовало. Стало даже жалко, что этот Антон исчез, ушел куда-то туда, к поблекшей новогодней елке и к синей эмалированной кружке, превратившейся теперь в обыкновенную посудину.
Она отошла от окна, и тут же половицы под ее ногой знакомо заскрипели, напомнив зиму, последние новогодние каникулы и тусклые хвойные иглы, которые так трудно выметать из щелей в полу… Что делается с людьми, с елками, с кружками, с барбарисом, с Антонами? Что делается с самой Наташей?
Что сделалось с Алей? Что с ней сделалось?..
Скрип половиц под ногами настойчиво тревожил ее память, упрямо напоминая тот день, когда она узнала, что А ля давно знакома с Омелиными. Наташе было непонятно, почему об этом знакомстве она узнала случайно от Райки, а сама Аля столько времени умалчивала о нем. Может быть, что-то слишком разное было в Наташе и в Омелиных? Такое разное, что никак нельзя было примирить и объединить вместе, и Аля не смогла объединить, а потому и умолчала?
Ей снова вспомнилось, как Аля обидно высмеяла красивую Нюркину песню, которую все девчонки в совхозе считали своей, родной, кровной, потому что там был луч зари, умирающий именно на их башне, на той самой, которую было видно издалека, из окон проходящих мимо Дайки поездов и с палубы речных теплоходов. И светлая прозрачная струя угасала именно в их реке, вместе с этим последним солнечным лучом на далекой водокачке.
Ведь не песню высмеяла Аля… Родное солнце и родную реку она высмеяла! Как высмеяла потом и волшебный барбарис на желтых лютиковых холмах, берегущий в себе утреннее солнце.
Что сделалось с Алей?..
* * *Отец, увидев Наташу, вроде бы и не очень обрадовался, я Наташа восприняла это как закономерность — все теперь так, все по-другому, все по-новому.
— Приехала? — спросил он, несколько удивленный. — А я на воскресенье к вам туда собрался. Вот доски принес.
Это за досками он ходил в подвал. Уж не перила ли он собрался чинить? Вот мать узнает, покажет она ему перила!
— А я сейчас же обратно, — успокоила его Наташа, которой сегодня хотелось быть всеми обиженной. — Я только за туфлями приехала.