Почему барбарис? При чем здесь барбарис?» — иногда думала Наташа и никак не могла понять, почему именно с этими кустами и ягодами барбариса, пронизанными когда-то праздничным, по-волшебному утренним солнцем и оставшимися теперь навсегда на крутом недоступном острове, связано для нее что-то самое дорогое, самое светлое в жизни. И утро над совхозом и над рыжими буграми с боярышником, и розовая дымка над цветущим картофельным полем, и далекий горизонт за рекой в тумане, и бабушкино «не стой на крыльце» под холодным ветром, прилетевшим с реки, — все вобрало в себя то солнце в барбарисе.
Даже в самом слове «барбарис» было что-то радостное, приятное. Это было такое же необыкновенное слово, как и те, казавшиеся ей когда-то таинственными, волшебными заклинаниями слова, разными путями пришедшие в глубину ее детства, прикасаться к которым теперь было и тревожно и приятно. Они всплывали из этой далекой прозрачной глубины, заполненной утренним солнцем в барбарисе, когда Наташа прикасалась к ним, и мягким солнечным теплом окутывали все вокруг.
* * *В станционном буфете, кроме Алиной тетки, буфетчицы Доры Андреевны, никого не было. Обед у станционников еще не начался, жили они особо, по московскому времени.
— А, Картошечка! Давно тебя не видела что-то!
Дора Андреевна очень напоминала Наташе Алину мать, хотя сестры совсем не были похожи, лишь глаза у них косили одинаково, как и у Али. У Доры Андреевны было круглое, пухлое лицо, и пальцы были тоже круглые, пухлые… «Старость с пальцев начинается, — сказала как-то бабушка Дуся Наташе, — Неуклюжими они делаются, иголку не держат». Доре Андреевне было уже много лет. Может быть, уже сорок, а то и больше. Но пальцы ее всегда были ловкими, быстрыми, даже изящными, в особенности когда прикасались к деньгам, колбасе или конфетам. И сама Дора Андреевна становилась тогда добрее, ласковее.
Когда Наташа вошла в буфет, Дора Андреевна нарезала колбасу на бутерброды — потому, наверно, встретила Наташу так ласково.
— Как жизнь-то идет, Картошечка?
— Спасибо. Ничего идет.
— Ну и слава богу, что ничего. А мать с отцом как? Не надумали разводиться?
— А они никогда и не собирались.
— Ну и слава богу, что не собирались. Отец-то в нашу дыру приезжает?
— Приезжает.
— А на работе-то у него что за шум на всю область? В газетах вон пишут — реконструкция идет, новый цех открыли.
— Это какой же?
— Хрустальный.
— Ну и слава богу, что хрустальный, а не другой какой. А мать-то я твою что-то давно не видела.
— Она сюда зимой приезжает. Она летом в поле работает.
— На картошке, что ли?
— Нет. Она в другом поле работает.
Дора Андреевна все прекрасно знала о Наташиных родителях — и что разводиться никогда не собирались, и что бабушку Дусю навестить приезжают, и что мать вовсе не на картошке работает, — но все равно спрашивала. Уж такая была сегодня ласковая.
— Как там Аля-то? — небрежно спросила Наташа, делая вид, что рассматривает конфеты на витрине, хотя с собой у нее не было ни копейки. — Пишет вам что-нибудь?
Пальцы Доры Андреевны вдруг сразу постарели и отрезали слишком толстый кусок колбасы. И ласковость ее сразу пропала.
— Алька-то? А что ей писать? Не к кому-нибудь поехала, а к отцу родному… Что ей тетка-то? Она думала: у тетки горы золотые. Думала: нажилась тетка на колбасе… Это вы-то, Сурковы, небось на хрустале разбогатеете теперь.
— А я не Суркова, — сквозь зубы процедила Наташа. — У меня своя фамилия есть.