Выбрать главу

— Ладно, — сказала Наташа. — Съезжу. Ты только напомни с утра, а то обязательно забуду.

Вот и хорошо. А ты там, в чулане-то прошлогодние полуботинки поищи. На огород-то все равно сходить придется, огурцы там давеча еще подрастали. Плавали-плавали, а толку…

— А у вас, значит, собрание послезавтра?

— Собрание!

Бабушка Дуся размашисто сдвинула косынку на брови, а Наташе вдруг вспомнилось, как Ишутин прошлым летом, точно таким же движением сдвинул свою ковбойскую шляпу на лоб, когда вышвыривал подлого Витьку Бугульмова из станционного буфета. Наташу начал разбирать смех — так, что стало опасно стоять на высоком крыльце с ветхими перилами, и она нырнула в распахнутую дверь дома.

Уже здесь, в полутемном чулане, разыскивая среди старого хлама прошлогодние полуботинки, услышала она донесшееся до нее из кухни звонкое «дон-н». Это бабушка Дуся повернула ключ в замке сундука, что стоял за печкой, и его вы: сохшие, прокаленные временем и теплом печи доски пропели тревогу…

Там, на самом дне, в левом углу, хранился кусок черного блестящего шелка, подаренного матерью бабушке еще лет восемь назад. И в тот же год Наташа, горько переживая за свою ободранную и обносившуюся совхозную куклу Верку, решила приодеть ее хоть немного. Один раз она уже отрезала полоску от голубого шелкового куска, что хранился в шкафу у матери, — и ничего, сошло, ровно отрезала, и никто не заметил… Дождавшись, когда бабушка Дуся ушла из дома, Наташа достала бабушкин шелк, отмерила ширину в свою узенькую ладонь и, высунув язык, заработала ножницами. Кусок был широкий, а материал плотный. Наташа резала-резала и все никак не могла отрезать. А когда была уже отрезана полоска длиной метра в полтора, холодея, она обнаружила, что режет не поперек, а вдоль кромки и что кусок испорчен…

В тот день у нее не хватило духу признаться. Признаться на второй день оказалось труднее, на третий — еще труднее… А потом наступил конец августа, пришло время уезжать в город, и она уехала — как сбежала. Ну а потом уже просто стала трусливо и покорно ждать, когда разоблачение придет само собой — как сама собой должна была развалиться труба бабушкиного дома. А разоблачение все не наступало, и Наташин проступок вырастал вместе с ней, наполнялся все новой виной, чем старше она становилась… Однажды она, не выдержав мук ожидания, спросила: «А почему ты не сошьешь себе платье из того черного куска?» — «Да уж куда мне такое нарядное! — ответила бабушка Дуся. — Вот уж соберусь помирать, тогда и сошью, чтобы было в чем похоронить-то…» С тех пор страх разоблачения и бабушкина смерть слились для Наташи в одно в этом страшном черном куске. И когда бабушка Дуся поворачивала ключ в замке сундука, и доски его, высохшие от времени и от жара печи, начинали звенеть, Наташа, словно по сигналу тревоги, удирала куда-нибудь подальше. На этот раз она отсиделась в полутемном чулане среди пыльного хлама, и беда и на этот раз прошла мимо — бабушка, оказывается, достала из сундука лежащие сверху парадные, «важные», как она говорила, косынки. И теперь она долго и придирчиво примеряла их перед зеркалом — то одну, то другую, и так, и эдак — чтобы выбрать и заранее подгладить утюгом самую подходящую. Из чего Наташа сделала вывод, что повестка собрания, назначенного на послезавтра, такая же важная, как и эта, самая «важная» косынка, которую бабушка выбрала — ярко-лиловая, с оранжевыми и красными цветами, похожая на разоренную клумбу.

* * *

Вечер пришел к дому одинокий и грустный, хотя бабушка Дуся и не ушла к Петровне, как собиралась, и даже уселась рядом с Наташей на крыльце, и они укрылись одной шалью, клетчатой, с кистями — как когда-то, давным-давно.

Солнце за рыжими буграми с боярышником садилось в туман. Значит, завтра опять будет дождик. Оно садилось, гася оранжево-розовый закат из Нюркиной песни, а в другой стороне, слева, уже загоралось другое зарево — зажигал огни город. Огни эти освещали кусок неба вдали всю ночь, пока утром не возвращалось из-за реки солнце. И ярче всех светились всегда огни отцовского завода.

Издалека, с Дайки, ветер доносил музыку. Наверно, в клубе уже начались танцы. К Дайке вечер всегда приходил раньше, чем в совхоз к Наташиному дому. Наверно, потому это казалось, что там, на станции, люди, торопясь в беспокойной станционной жизни, сами превращали еще не очень густые сумерки в вечер, зажигая фонари на столбах, настежь распахивая двери ярко освещенного клуба, откуда каждый вечер неслась, заполняя собой маленький сквер, громкая музыка. Оглушительная эта музыка всегда казалась Наташе какой-то чужой, неуместной здесь, на родной ей Дайке. Такими же чужими были и голоса каких-то птиц, которые вечерами, когда садилось солнце и сумерки начинали расползаться по земле, вдруг появлялись в высоком закатном небе над совхозом и станцией. «Арр-р! Арр-р! — прорезал высокую закатную тишину их крик. — Ар-р!» Они, эти черные птицы, каждый день появлялись в небе — и зимой и летом.