Выбрать главу

Нина то ссорилась с Жозе Мануэлом, то мирилась. — Ты спасла меня от смерти, а теперь убиваешь своим безразличием, — говорил во время их очередной размолвки Жозе Мануэл. — Послушай меня, Нина, мой отец — богатый человек, но я не хочу жить в праздности, ожидая наследства. Скоро я получу диплом инженера, и, вот увидишь, смогу достойно содержать семью.

Зная взгляды Нины на богатство, а главное, на богачей, он всячески старался показать, что не принадлежит к презираемому сословию бездельников, что готов ступить на трудовую стезю.

— Мне кажется, ты путаешь любовь с чувством благодарности, — шутливо отвечала Нина.

— А мне кажется, ты не хочешь услышать меня, — с обидой возражал Жозе Мануэл. — Ты же знаешь, что я даже грузчиком на рынке работаю и живу на свои, только на свои деньги!

Нина в ответ смеялась, рядом с Жозе Мануэлом ей почему-то становилось безотчетно весело, и все-то ей казалось смешным.

Жозе Мануэл, глядя на нее, тоже начинал улыбаться, а потом и хохотать, потому что по натуре он был человеком веселым и жизнерадостным.

Так обычно заканчивались их недолгие размолвки.

Однажды Жозе Мануэл пригласил Нину на танцы, заметив при этом в шутку:

— Мне кажется, ты совсем не умеешь танцевать тарантеллу. Или я ошибся?

— Нет, попал в самую точку. Именно тарантеллу я танцевать и не умею, — не могла не улыбнуться Нина.

— Научу! — живо отозвался Жозе Мануэл. Оказалось, что Нине по душе и учитель, и ученье. Теперь она, принарядившись, стала частенько уходить из дома.

— Вот не знала, что мой любимый танец — тарантелла, мамочка, — говорила она, и глаза у нее блестели. — Бегу танцевать.

На фабрике Нина продолжала бороться за права работниц, хлопотала о пособии в случае болезни, сокращении рабочего дня. Деятельность Нины стала страшно раздражать Умберту. Он вызывал ее к себе в кабинет, желая поговорить с ней о том, что его мучило. Но она не давала ему и рта раскрыть, отчеканивала предложения работниц по поводу улучшений трудового процесса, длины рабочего дня, величины отпуска, потом поворачивалась и уходила. Она не могла простить ему безразличия к жизни фабрики, к людям, работавшим на ней, и с каждым днем относилась к нему все враждебней.

Умберту, скрипнув зубами, откидывался в кресле, и перед глазами у него опять вставала красавица Нина, которую он был не в силах забыть.

Между тем Силвии понемногу становилось лучше. Она делала первые робкие шаги по комнате, и сама возможность ходить воодушевляла ее.

— Я мечтаю танцевать с тобой вальс, — сказала она вечером мужу, — закрываю глаза и вижу, как мы с тобой танцуем.

Умберту, закрывая глаза, вальсировал совсем с другой партнершей, но, когда это случалось при Силвии, ему становилось стыдно, и он бывал с ней особенно нежен. Силвия винила себя в любовных похождениях мужа.

«Будь я здорова, такого бы не случалось», — вздыхала она. Ей хотелось поправиться поскорее и наконец-то всерьез заняться делами фабрики. Почему-то она была уверена, что сможет вникнуть во все проблемы. И не только вникнуть, но и разрешить их. «Умберту не создан для того, чтобы работать с женщинами, он — настоящий мужчина», — таков был ее вывод относительно мужа.

Работать с женщинами пришлось и Дженаро. И еще с какими женщинами! Профессиональными обольстительницами, соблазнительницами и утолительницами всех телесных желаний.

Если бы прежде кто-нибудь сказал, что Дженаро будет работать пианистом в борделе, он бы убил злостного клеветника. И тем не менее он играл именно там вечерами, и клиенты заслушивались его игрой.

Теперь у Дженаро была работа и были деньги, но он очень тосковал по сыну. Видя вокруг себя молодежь, он вспоминал своего Тони, жалел о былом, мечтал о встрече. Но сколько он ни пытался найти сына, поиски ни к чему не приводили. Иногда надежда оставляла его, он впадал в отчаяние, и тогда в салоне борделя звучал тоскующий Шопен, под музыку которого плакал пьяными слезами какой-нибудь богач-эмигрант.

В такие дни девочки окружали седого пианиста, желая его утешить. Они успели привязаться к нему, и щедро предлагали свои услуги.

— Ты каких любишь, рыженьких или черненьких? — спрашивала шустрая Микаэла. — Только скажи, и любая пойдет с тобой.

«Стареньких», — отвечал про себя Дженаро, вспоминая свою Розу, которая в его глазах оставалась всегда молодой, но по сравнению с этой зеленью, конечно, была старушкой. Как он теперь раскаивался, что оставлял ее одну тосковать о сыне! Как раскаивался, что отрекался от Тони! Он казнил себя за свой строптивый нрав, за дурной характер. На старости лет он остался совсем один, но винить в этом было некого. Он сам беспощадно рвал родственные связи, гнал от себя родных и близких, и теперь продажные женщины считали его своим и дарили дружбу. Какая насмешка! Какое унижение! Какое жестокое и справедливое наказание!