Просторные залы с темными стенами и низкими желтыми потолками в лепнине, имитирующей дерево, встречали посетителя громким гулом голосов.
Ежеминутно звенели на входных дверях латунные прутья, предохранявшие стекла, ежеминутно кто-нибудь входил и исчезал в табачном дыму и в густой толпе; в буфетном зале судорожно мигали электрические лампочки, а от горевших тут же газовых светильников падал тусклый свет на посетителей, сгрудившихся вокруг столиков, и на белые скатерти.
— Keiner, bitte, zahlen![6].
— Пива!
— Keiner, Bier![7] — слышались со всех сторон возгласы и глухой стук кружек.
Кельнеры в засаленных фартуках, с салфетками, напоминающими тряпки, сновали по залу во всех направлениях, только мелькали над головами клиентов их нечистые манишки.
Народ беспрестанно прибывал, и нарастающими волнами усиливался гул выкриков:
— «Лодзер цайтунг»! «Курьер цодзенны»! — бегая между столиками, вопили мальчишки.
— А ну, паренек, дай-ка мне «Лодзер»! — крикнул Мориц, сидевший в буфетной у окна, в обществе нескольких актеров, вечно торчавших в кабачке.
— Послушайте, что сделал вчера наш чудак, то есть директор, — сказал один из них.
— Скажи «архичудак», — хрипло вставил сгорбленный старый актер.
— Дурень! — ответил ему первый таинственным шепотом на ухо. — Так вот, наш архичудак вчера во втором антракте пошел за кулисы и, когда там появилась Нюся, говорит ей: «Вы так великолепно играли, что, как только цветы немного подешевеют, я куплю вам букет, хотя бы и за пять рублей!»
— Что он сказал? — переспросил старый актер, наклоняясь к уху соседа.
— Чтобы вы собаку в нос поцеловали.
Все разразились хохотом.
— Пан Вельт, пан Мориц, вы разве не придерживаетесь системы «цвай-коньяк»?
— Пан Бум-Бум, я придерживаюсь той системы, чтобы выставить вас за дверь.
— А я хотел для вас заказать…
— Заказывайте лучше от своего имени.
— Ну что ж, коль вы от меня отрекаетесь!
— Панна Аня, коньячку! — вскричал Мориц, поправляя пенсне и ударяя ладонью правой руки по сжатой в кулак левой.
— Ваш предок, пан Мориц, был лучше воспитан, — снова начал Бум-Бум, стоя посреди комнаты с куском колбасы на вилке.
— Я-то о вашем не могу этого сказать.
— Warum?[8] — спросил кто-то за соседним столиком.
— Потому что у него вообще предков не было.
— Нет, не поэтому, а потому, что мой со своими арендаторами не церемонился. Вельт это знает по семейным преданиям.
— Давно протухшая острота, уценка на пятьдесят процентов. Господа, продаем Бум-Бума с публичных торгов. Кто сколько дает? — со злостью выкрикнул Мориц.
— Что он говорит? — опять спросил шепотом старый актер, кивком подзывая кельнера.
— Что ты дурак! — в том же тоне отвечал сосед.
— Кто сколько дает за Бум-Бума; Господа, продается Бум-Бум! Он стар, он безобразен, он глуп, он изношен, зато продается дешево! — выкрикнул Мориц и вдруг умолк, потому что Бум-Бум остановился перед ним, глядя ему прямо в лицо, и коротко бросил:
— Пархатый! Панна Аня, коньячку!
Мориц стал громко стучать кружкой и хохотать, но никто его не поддержал.
Бум-Бум выпил и, пригнув квадратное лицо цвета топленого сала с кровью, тараща сквозь пенсне с очень широкой тесьмой выпуклые голубые глаза, над которыми лоб с морщинистой, помятой, шероховатой кожей был окаймлен редкими липкими волосами, принялся расхаживать по залам кабачка, волоча дрожащие, как у больного сухоткой, ноги старого развратника; он приставал то к одной кучке, то к другой, произносил остроты, от которых сам смеялся громче всех, или же разносил подслушанные у столиков и, с наслаждением их повторяя, обеими руками поправлял пенсне, здоровался почти со всеми входившими, и то и дело у буфета раздавался его хриплый, дребезжащий голос:
— Панна Аня, коньячку! — и хлопок ладонью по кулаку.
Мориц пробежал глазами «Цайтунг», нетерпеливо поглядывая на дверь. Он ждал Боровецкого. Наконец, увидев в соседнем зале знакомое лицо, пошел туда.
— Леон! Ты когда приехал?
— Сегодня утром.
— Как удался сезон? — спросил Мориц, садясь рядом на зеленый диванчик.
— Великолепно! — Леон положил ноги на стул и расстегнул ворот сорочки.
— Сегодня как раз думал о тебе, а вчера даже с Боровецким говорили.
— Боровецкий? Тот, что у Бухольца служит?
— Он самый.
— Все еще печатает узоры на байке? Я слышал, что он хочет сам открыть дело?
— Потому-то мы и говорили о тебе.
— И что? Шерсть?
— Хлопок!