Выбрать главу

А Люция, хоть и одержимая страстью, инстинктивно ощущала обостренным чутьем влюбленной, что между ними что-то стоит, — и ее любовь словно бы удваивалась, она как бы любила и за себя и за него, щедро расточая могучие чары любящей женщины, женщины-рабыни, которая даже пинок от своего господина и повелителя принимает с возгласом радости, женщины, для которой высшее счастье состоит в том, чтобы пленить возлюбленного силой, натиском, мощью своего темперамента.

И победа была одержана.

Боровецкий забыл о фабрике, о хлопке, о пошлинах, забыл обо всем на свете и отдался любви со всем неистовством человека с виду холодного и умеющего владеть собой в обычных житейских обстоятельствах.

Теперь он покорялся этому урагану чувств и с наслаждением, в котором была нотка волнующего любопытства, позволял себя увлечь.

— Я люблю тебя, — восклицала она.

— Люблю, — отвечал он, чувствуя, что впервые в жизни произносит искренне это слово, возможно самое лживое и оболганное в человеческом словаре.

— Напиши мне это, драгоценный мой, напиши, — просила она с детской настойчивостью.

Он достал визитную карточку и, целуя дивные, фиалкового цвета глаза и пылающие уста, написал:

«Я люблю тебя, Люци».

Она вырвала у него из рук карточку, прочла, несколько раз поцеловала и спрятала за корсаж, но тут же вынула, опять стала читать и целовать то карточку, то его.

Потом, заметив герб, спросила:

— Что это такое?

— Мой герб.

— Что он означает?

Боровецкий как мог объяснил, но она ничего не поняла.

— Ничего не понимаю, да это меня и не волнует.

— А что тебя волнует?

— Я люблю тебя. — И она поцелуем закрыла ему рот. — Видишь, я ничего не понимаю, я люблю тебя, вот весь мой ум, зачем мне что-то еще?

Незаметно летели часы в глубокой ночной тишине, в этом будуаре, сквозь стены которого не проникал ни единый шорох внешнего мира; они были поглощены друг другом, своей любовью, тонули в некоем облаке восторга, в обессиливающей атмосфере этой комнаты, где все дурманило голову — ароматы, звуки поцелуев, бессвязные, пылкие слова, шелест шелка, рубиново-изумрудные слабеющие отсветы, приглушенные тона обоев, таинственно поблескивающие безделушки, которые вдруг загорались в неровном, мерцающем свете и словно начинали шевелиться, потом опять меркли в густеющих сумерках, и только Будда светился странным сиянием, да все более смутно и таинственно глядели поверх него с павлиньих перьев сотни глаз.

IV

Было около четырех, когда Боровецкий очутился на улице.

Кучер, не дождавшись его, поставил лошадь в конюшню.

Дул сильный ветер, с такой яростью налетая на лужи, что грязь брызгала на заборы и на узкую тропку для пешеходов.

Боровецкий вздрогнул от этого холодного, сырого, пронизывающего ветра.

Минуту постоял он у дома, ничего не видя в темноте, кроме тускло мерцающей грязи и черных, громоздящихся вдалеке зданий да фабричных труб, едва различимых на фоне серого мглистого неба, по которому с огромной быстротой неслись тучи, похожие на клочья грязного хлопка.

Боровецкий был все еще под впечатлением происшедшего, он то и дело останавливался и, прислонясь к забору, силился собраться с мыслями. По временам дрожь сотрясала его, он еще чувствовал объятия Люции, его губы горели, он прикрывал глаза, зонтом нащупывая перед собой, где земля потверже; был он как пьяный, и только яростный лай собак за заборами окончательно отрезвил его и нарушил ту странную тишину в душе, наступающую после чрезмерного возбуждения.

— Куровский, наверно, уже спит, — с досадой прошептал он, вспомнив, что должен был пойти в «Гранд-Отель» сразу же после театра, — Как бы мне за эту забаву не поплатиться фабрикой! — И он ускорил шаг, уже не обращая внимания на грязь и выбоины.

Только на Пиотрковской удалось остановить дрожки, Боровецкий приказал поскорей ехать к отелю.

— Да, телеграмма! — воскликнул он, внезапно вспомнив о ней, и при свете фонаря прочитал ее еще раз. — Эй, поверни-ка обратно и езжай по Пиотрковской прямо.

«Возможно, он уже дома», — подумал он о Морице, и лихорадочный жар снова охватил его.

Приказав кучеру на всякий случай подождать у дома, он торопливо позвонил у входа.

Никто не открывал, и это так разозлило Боровецкого, что он оборвал звонок и стал изо всех сил стучать в дверь. Наконец, очень не скоро, Матеуш отворил.