Гросглик, как и в прежние времена, пускался в аферы, проявляя при этом еще большую изворотливость, так как выдал свою Мери за какого-то захудалого графа с подорванным развратом здоровьем, лечение и содержание которого стоило больших денег.
Благодаря упорному труду и выдержке Травинский преодолел все препятствия, и вот уже два года, как дела у него шли весьма успешно и фирма его была на хорошем счету.
Мюллер передал фабрику Боровецкому и поселился с женой на покое у сына, которому купил большое имение на Куявах. Вильгельм корчил из себя родовитого дворянина, именовался де Мюллер и собирался даже жениться на графине. В Лодзь он приезжал в сопровождении ливрейных лакеев, а на его карете красовался герб, частично заимствованный у будущей супруги, частично — у Боровецкого. В дела он не входил, что не мешало ему пользоваться огромными прибылями.
И Боровецкий был теперь полновластным хозяином гигантской фабрики.
За четыре года он значительно расширил ее, возведя новые корпуса, усовершенствовал производство бумазеи. Его изделия отличались высоким качеством и пользовались большим спросом, но он не останавливался на достигнутом, продолжая идти вперед.
Четыре года, прошедшие после его женитьбы на Маде, были годами нечеловеческого труда.
Он вставал в шесть утра, ложился в полночь, никуда не ездил, нигде не бывал и не пользовался теми радостями, которые дает богатство. Собственно, он не жил, а только работал, захлестнутый неиссякаемым потоком денег и дел. Фабрика, как спрут, оплела его тысячью щупальцев и высасывала все силы, мысли, не оставляя свободного времени.
Он уже обладал желанными миллионами, осязал их, обонял, они ежедневно проходили через его руки.
Но непосильная многолетняя работа изнурила его физически, и миллионы больше не радовали, напротив, им овладели усталость, безразличие и тоска.
Все чаще испытывал он неудовлетворенность, сознавал, как бесконечно одинок, и от этого становилось тяжело на душе.
Мада была хорошей женой, прекрасной матерью, самоотверженно пестуя их сына. Иного от природы ей было не дано. Кроме ребенка и общего жилища, их ничто не связывало. Она боготворила мужа, не смела приблизиться к нему, если он того не желал, заговорить, если он был не в духе, словом, он позволял поклоняться ему, обожать, награждая ее иногда приветливым словом, улыбкой, изредка одаривая лаской, и, как подачку, бросал жалкие крохи любви.
Друзей у него никогда не было, зато знакомых и приятелей — хоть отбавляй, но, по мере того как он входил в силу, они от него отдалялись, смешиваясь с серой толпой, — миллионы воздвигли между ними непреодолимую стену. С фабрикантами он тоже не поддерживал отношений: и времени не было, и презирал их. Кроме того, этому препятствовал и порождаемый конкуренцией антагонизм.
Осталось только несколько самых близких знакомых.
Но Куровского он избегал сам: тот не мог ему простить того, как он поступил с Анкой, и при каждом удобном случае давал это понять.
Мориц Вельт окончательно опротивел ему, и видеться с ним не было никакого желания.
С Максом Баумом они тоже разошлись, хотя и встречались довольно часто, и тот даже был крестным отцом его сына, но в их отношениях сквозил холодок, и они держались скорей на старом приятельстве, чем на дружбе. Макс, как и Куровский, жалел Анку и не находил для Кароля оправданий.
И Боровецкий в последнее время все сильней страдал от одиночества и образовавшейся вокруг него пустоты, которую не могли заполнить ни изнурительный труд, ни богатство.
Душа его страстно, безумно алкала чего-то.
Он сам не понимал, что с ним. Знал только одно: дела, фабрика, люди, деньги больше не интересовали его.
Одолеваемый такими мыслями, пришел он как-то на фабрику.
В огромных каменных корпусах кипела работа, и они сотрясались от грохота.
Боровецкий с мрачным видом прошел по цехам; ни на кого не глядя, не здороваясь, не интересуясь ничем, он двигался, как автомат, и потухший взор его скользил по работавшим станкам, по прилежным сосредоточенным труженикам, по окнам, в которые заглядывало весеннее солнце. Он поднялся на лифте в сушильню, где на длинных столах, на тележках, прямо на полу были разложены для просушки миллионы метров тканей, и, с холодным бессознательным ожесточением ступая прямо по ним, направился к окну, за которым виднелись поле и полоска леса на горизонте; и залюбовался ясным апрельским деньком, пронизанным теплом, солнцем, дарующим ни с чем не сравнимую радость, засмотрелся на молодую изумрудную траву, на девственно-чистые облачка, плывущие в вышине по зеленовато-голубому небу.