Дождь лил без устали, косые его струи теперь хлестали по окнам маленьких домишек, которые в конце Пиотрковской улицы стояли густо, и лишь кое-где их словно бы расталкивали в стороны огромное фабричное здание или особняк фабриканта.
Ряды невысоких лип у тротуара гнулись под порывами ветра, дувшего вдоль грязной, темной улицы; редкие фонари отбрасывали небольшие светло-желтые круги, в которых поблескивала черная липкая грязь и мелькали фигуры сотен людей, в полной тишине и с неистовой поспешностью бежавших на зов гудков, которые теперь раздавались все реже.
— Наживем? — повторил Боровецкий, останавливаясь и устремляя взгляд на хаотический лес труб, черневших в полутьме, на неподвижные, дышавшие каменным покоем громады фабрик, они стояли кругом, и, казалось, со всех сторон перед ним вырастали их мощные кирпичные стены.
— Морген! — бросил на бегу кто-то стоявшему Боровецкому.
— Морген… — прошептал он и не спеша пошел вперед.
Его одолевали сомнения, тысячи мыслей, чисел, предположений и комбинаций роились в его мозгу, он едва помнил, где находится и куда идет.
Толпы рабочих бесшумными черными роями вдруг устремились из боковых улочек, похожих на заполненные грязью каналы, из домов, что высились на окраинах города, как огромные мусорные ящики, — и Пиотрковскую огласили шум шагов, бряцанье блестевших в свете фонарей жестяных котелков, сухой стук деревянных подошв и сонный говор под аккомпанемент чавкающей под ногами грязи.
Двигаясь со всех сторон, толпы эти запрудили улицу, брели по тротуарам, по мостовой, усеянной лужами черной, грязной воды. Одни беспорядочными кучками теснились у фабричных ворот, другие, построившись змеевидными шеренгами, скрывались в воротах, будто их постепенно заглатывало светящееся фабричное нутро.
В темных недрах фабрик загорались огни. Черные, безмолвные прямоугольники стен вдруг вспыхивали сотнями пламенеющих окон, будто сверкающими глазами. Электрические солнца внезапно повисали средь темноты, светясь как бы в пустоте.
Из труб повалили белые клубы дыма, они растекались меж могучих стволов каменного леса, этих тысяч колонн, которые, казалось, покачивались в колеблющемся электрическом свете.
Но вот улицы опустели, фонари погасли, отзвучали последние гудки, воцарилась тишина, нарушаемая лишь ропотом дождя да затихающим посвистываньем ветра.
Стали открываться кабаки и пекарни, то и дело в каком-нибудь окошке на чердаке или в подвале, куда подтекала уличная грязь, загорались огоньки.
Только в сотнях фабричных корпусов кипела напряженная, лихорадочная жизнь, глухой стук машин сотрясал воздух и ударял в уши Боровецкому, который все шагал по улице, поглядывая в окна фабрик, на видневшиеся в них черные силуэты рабочих и гигантских машин.
На работу ему идти не хотелось. Хорошо было вот так шагать и думать о будущей фабрике, оснащать ее машинами, запускать в работу, следить за порядком. Он настолько углубился в эти мечты, что в иные мгновения прямо слышал, ощущал ее рядом, эту будущую фабрику. Видел кипы тканей, видел контору, покупателей, неуемное движение. Чувствовал, как деньги волною плывут к его ногам.
Боровецкий невольно улыбался, глаза его влажно светились, на бледном красивом лице проступил румянец глубокой душевной радости. Нервно погладив мокрую от дождя бородку, он опомнился.
— Какой вздор, — с досадой прошептал он и оглянулся, будто опасаясь, что кто-то мог видеть его минутную слабость.
Но на улице никого не было — правда, уже рассвело и в мглистом, сером воздухе постепенно проступали очертания деревьев, фабрик, домов.
От заставы по Пиотрковской потянулись вереницы крестьянских подвод, а из города затарахтели по выбоинам огромные повозки, нагруженные углем, платформы с пряжей, тюками хлопка, необработанными тканями или с бочками, а между ними торопливо пробирались небольшие брички или коляски фабрикантов, спешивших по делам, или же со стуком подпрыгивали дрожки, везущие опаздывающего чиновника.
В конце Пиотрковской Боровецкий свернул налево, на узкую немощеную улочку, освещаемую несколькими висячими фонарями и окнами огромной, уже работающей фабрики. Во всех пяти этажах длинного здания горел свет.
Боровецкий быстро переоделся в измазанную краской рабочую блузу и побежал в свой цех.
II
— Добрый день, Муррей! — крикнул Боровецкий.
Муррей, в длинном голубом халате, выглянул из-за ряда движущихся котлов, в которых смешивались и готовились краски. В тусклом электрическом свете, насыщенном разноцветными испарениями, его продолговатое, костистое, тщательно выбритое лицо с вытаращенными бледно-голубыми глазами напоминало карикатуру из «Панча»[3].