Выбрать главу

Шуляк хлопнул дверью. Стояла черная как уголь ночь. «Вычеркнутые из жизни…» Проклятый дед, более страшного никто и никогда не говорил ему. Будет новая жизнь, будет, но между живущими и им, Степаном Конюшей, пролегла огненная река, которую уже не обратить вспять. Тот берег реки освещен солнцем будущего дня, а его, Степанов, берег неотвратимо уплывает в ночь. Зови, падай на колени, протягивай руки — никто не оглянется, никто не скажет — вот этот с нами. Потому что жил неправедно. Если бы все начать сначала!..

Шуляк огородами обошел развилку дорог, чтоб не встретиться с полицаями, стоявшими на часах, и вскоре был уже у хаты Поночивны. Почти так же, крадучись, пробирался он к ней, молодой, двадцать лет назад. Что-то обожгло его у самого сердца, будто старую болячку прорвало, но впервые за долгое время боль была живой. Все начать сначала, тревожно и радостно билась мысль, не такой уж он пропащий. Он пойдет по селу от хаты к хате: «Товарищи, простите… Отцы родные, простите…» И ночь вокруг посветлеет, взблеснет и протянется через огненную реку лучик в его завтрашний день, пусть всего лишь тоненький лучик, но так уже можно дышать.

Он трижды легонько стукнул в шибку окна и притаился за углом. Совсем как когда-то парубком. Только хата теперь другая, Галя с Данилой перестроили ее. Тогда, во время их молодой любви, Галя спала на лавке у окна, и стоило только коснуться косточками пальцев шибки, как она схватывалась и, если мать не шумела, выскальзывала к Степану. Все было как тогда, и на какой-то миг к нему вернулась прежняя легкость души и тела. «Или все это сон — и Устя, и тридцатые годы, и немцы, а вот теперь я просыпаюсь, и страшный сон развеется, а я — живу снова, и уже не так, совсем-совсем по-другому!» — подумал Степан. Скрипнули двери в сенцах, он ступил на крыльцо.

— Кто там?

— Я, Степан.

Едва не сорвалось с языка привычное, властное: «Староста!», но вовремя спохватился. В ответ — долгое, безнадежно долгое молчание. Наконец:

— Чего тебе?

— Открой, Галя, не бойся, поговорить пришел.

И было в голосе его столько униженной мольбы, что сам подивился: так говорить с бабой, которую неделю назад на смерть посылал. Заскрежетал засов. Галя стояла на пороге, во всем темном, тьма скрадывала контуры ее тела, и только лицо светилось, как осыпанная цветом вишня в ночи.

— Говори.

— Я пришел… Если что не так было, прости…

Слова давались тяжко, комом застревали в горле, он опустил голову и замолк.

— Если б и простила, люди не простят, — так тихо, что он едва расслышал, сказала Поночивна. — Но и я не прощу…

Шуляк отшатнулся, будто Галя кинула в него не словами, а пылающей головешкой. Ярость ударила в голову, да ночь за плечами, одиночество и понимание безвыходности сдержали его:

— Вишь, какая, страшней прокурора… Я к тебе лисачком, а ты — кулачком. Не за тем притащился, чтоб ругаться, а вспомнилось — и мы когда-то молодыми были. Может, в последний раз говорим — время такое… Забудь, что было меж нами плохого, а вспомни, что доброго было…

Поночивна настороженно молчала, и Степан зачастил:

— Помнишь, самолет первый над селом. Люди в погреба залазили, крестились и кричали: «Змей! Змей!» А мы с тобой скот пасли на Цыганщине, ты ко мне прижалась и вся дрожишь, а я не боялся, потому что в Киеве уже самолеты видел. Тогда я тебя впервые поцеловал… А помнишь, тебе Сиса, у которого ты батрачила, не заплатил, и мы с хлопцами ночью его ворота на Волчью гору оттарабанили. А ты под сиренью, на лавочке ждала меня…

— Не тебя, — сказала Поночивна, слоено припечатала. — Это не ты был.

— Как так — не я? — через силу засмеялся он. — Или я оборотень?

— Может, и оборотень, — согласилась Поночивна. — Того Степана, которого я ждала, ты предал; сперва Усте за гектар жирного поля да за хлевы рубленые, потом — немцам, уж не знаю, за что… Не за ту ли петлю, под которой сегодня красовался?..

Может, послышалось Степану, а может, и правда в голосе Гали звучала печаль. Он ухватился за ту печаль, как за руку, протянутую с берега, и сделал вид, что колючие ее слова не задели его за живое:

— И твоя душа печалится по прошлому. Я еще в силе, Галя, мог бы и тебя — под ноготь, мог бы спросить, как вернулась ты оттуда, откуда нет возврата. Но только скажи — на колени встану, руки-ноги целовать буду, не отталкивай меня…

Шуляк протянул дрожащие руки, но обнял ночь. Лицо Поночивны отдалилось:

— Нет тебе, Степан, прощения. И не будет, не надейся. Своих людей в злой час да в беду ты бросил, и руки в их кровушке омочил. Опомнился, как загремело на востоке, вспомнил, что и баба девкой была. А что ж ты раньше-то думал?