Да какая там судьба, чертовы фрицы — вот кто! На кой ляд тужиться, ежели кишка тонка. В сердцах он так и брякнул лейтенанту Курту. Мол, немцы меня обманули. Приехал их приглашать на входины[5], а тут совсем к другому надо готовиться… Районное начальство перепугано насмерть, суетятся, как крысы на тонущем корабле, а лейтенант Курт в благодарность за Фросину (способная, бесовка, на амуры оказалась, сумела угодить новой власти…) выложил все как есть: немецкие армии отступают на всех фронтах, красные взяли Харьков и скоро выйдут к Днепру. И он, лейтенант Курт, идет на фронт — умирать за великую Германию. Тогда Шуляк в сердцах и ляпнул про обман. Немец пронзительно взглянул на него: «Я мог бы, Степан, отправить тебя сейчас на виселицу, но не хочу делать за русских грязную работу…» Шуляк попятился от него и был уже на пороге, когда Курт засмеялся: «А Фросина — это карашо»…
Тучи клубились уже над всем, сколько охватывал глаз, левобережьем. Далекие грозовые зарницы сверкали, как сабли, выхваченные из ножен, и Шуляк вдруг понял, почему он порадовался смерти отца: одним свидетелем его быстрого падения стало меньше.
Отец звал его к себе в гости сразу после того, как Степан стал старостой. Но тот все отнекивался: некогда, мол, строит новый порядок и сам строится. Догадывался, что скажет отец. В начале весны сорок второго года отец, хоть болен уже был и слаб на ноги, сам отправился к сыну. Старик жил на краю села, над Стругом, целый день взбирался он на Сиверскую гору, а потом тащился еще полверсты от горы до сборни. Степан, прослышав про то, подался в поля. Вернулся только в сумерки: отец сидел на завалинке под сборней. «Сынку мой, — сказал отец, — не бей людей. Ты их по одному бьешь, а они как соберутся да ударят разом, что от тебя останется?» Степан посмеялся над батьковыми словами и приказал полицаям на подводе спровадить старого домой.
«Нет у меня сына! Проклинаю!» — хрипел отец с воза. Степан стеганул по коням, затарахтели колеса, отцов голос затерялся в улочке, ведущей к реке… Да, вот каким гулким эхом теперь отозвался…
Шуляк отвернулся от Днепра: грозовой горизонт, пронизанный молниями, бередил душу тяжкими предчувствиями. Микуличи лежали в низине; хаты, словно нанизанные на обмелевшие речушки Пшеничку и Баламутовку, прятались от степных ветров меж безлесых, выгоревших за лето холмов. Только центр села с главной улицей выбрался на взгорок. Тут алели крыши школы, лавки, бывшего сельского Совета, а теперь — сборни, полицейского участка. А еще выше, почти на гребне пологого холма, господствовал над селом его, Степана Саввовича Конюша, более известного под уличной кличкой — Шуляк, новый дом. Отсюда, с днепровского берега, дом выглядел еще внушительней. Это была его слабость — издали любоваться своей усадьбой. Он знал до мельчайшей подробности, как выглядит, его дом и двор с горы Сиверской и с горы Батыевой, с берегов Пшенички, Баламутовки и Струга, от Лихой груши, Белогорщины, Прилепки, Закраски, Киселевки, Таборища и Займища. Но отсюда, с днепровских круч ниже села, он видел свой только что построенный дом впервые и радовался: лучшего, более удобного места для гнезда не найдешь и во всей округе. Когда-то на этой площадке стояла церковь, она сгорела в гражданскую, потом так никто и не занял этого места, сама судьба хранила его для Шуляка.
Освещенный предзакатным солнцем, дом сверкал, как на глянцевой игральной карте. Железная крыша, выкрашенная ярко-зеленой немецкой краской, слепила глаза. Железо весной сорок первого привез в колхоз Маркиян Гута, а пригодилось оно Степану Конюшу. Белоснежные стены с озерцами окон в рамках зеленых ставен делали дом легким и праздничным. Вокруг дома и — по взгорью — аж до хлева и конюшни, защищенных с улицы глухими стенами, высился глухой частокол из заостренного горбыля. Теперь Шуляку казалось, что эта похожая на крепость усадьба жила в его представлении всегда, даже когда он, совсем молодым, гулял с Галей. Шуляк прикрыл глаза и снова открыл, боясь, что его дом — лишь степной мираж и вот-вот исчезнет. Никто не верил, даже Лиза, что он построится — в такое время, когда все только разрушают да жгут. Это было как наваждение: Шуляк засыпал и просыпался с мыслями о доме, который будет возвышаться над селом, утверждая его, старосты, силу и власть. Он не останавливался ни перед чем: прибрал к рукам железо, дубовые балки и слеги с недостроенного колхозного склада, взял у бакенщиков выловленные в Днепре бревна, реквизировал у односельчан каждую доску, которая попадалась на глаза, снимал людей с работы в самую горячую пору и посылал на свою усадьбу…