Выбрать главу

Всякие мысли в голову лезли. Думала: вот, мол, какие тяжкие годы пришлось переживать, то одно, то другое. Но ведь пережили. А перед войной как хорошо стало — и еды вдоволь, и обулись-оделись. И к колхозу привыкли. Сначала чудно казалось, как так — все гуртом, а потом — идешь в свою бригаду как на праздник. А булки какие в лавке продавались — розовки назывались! С Данилой опять же все у них ладком — никогда и пальцем ее не трогал, выпивал, конечно, но не так, как другие, меру знал, не увлекался этим делом. Да и некогда за работой — все со своими моторами возится, неделями домой не показывался. И дети росли, как цветы ясные.

И вдруг — на тебе, откуда только взялась эта война проклятая на их головы. Чтоб ты, Гитлерюга чертов, и все твои дружки в наших слезах утопли!

А вдруг Данило и впрямь с войны не воротится, вдруг дядька правду сказал? Подумала и сама на себя осерчала: не должна такое в голову брать, у нее одно — о детях заботиться, чтоб Даниле возвращение радостью было, тогда и смерть его не возьмет.

Так уж ей на веку написано: кровиночек своих через холод, голод и огонь военный провести — заново им жизнь подарить. Война горем отойдет, станут люди снова жить, и дети ее — среди людей. Вишь, смерть в четыре руки все живое косит, а кому-то и после войны надо землю обихаживать и украшать.

Одежа намокла вся, липла холодной коркой к телу, а тепла — только что от козы. Галя согнулась в три погибели, прижалась к теплому козьему боку. Только бы не заболеть, болеть нельзя. За себя уже не беспокоилась, за детей было страшно. Если мать в такую пору помрет, то и детей с собой на тот свет заберет… Галя поправила навес над сынами и под шум дождя, что барабанил по клеенке, замурлыкала тихонько колыбельную, чтоб уснули поскорее. Завтра день настанет, и снова ей о детях своих печься.

Ой, люлі-люлечки, Порвалися вервечки, Мати посукала, Шоб дитина спала. Спала не плакала, Росла не боліла, Голівка не шуміла, Вушка не кололо, Щоб була здорова…

Проснулась Поночивна, едва ночь на день повернула, разбудила сыновей, и побрели они — мать, дети и коза Мурка — в овраги, к людям.

3

Только рассвело, глухо ухнула земля, затрещали пулеметы где-то под Вересочами. Немцы всполошились, повыскакивали из хат в чем попало. Ревели засевшие в грязи машины, тревожно ржали кони. На краю села горела ферма, освещая все багровыми отблесками.

— Ну, Степан, дождались мы с тобой: после кислого — горькое! — Староста с Орловщины одевался не торопясь, как одеваются в дальнюю дорогу. — Чертовы большевики и тут через Днепр перескочили, теперь беги, не оглядывайся. Спасибо этому дому, беги давай к другому. За харчи и угол тулуп тебе новый оставляю, а ты дай мне ватник гнилой, что в стойле висит…

Ватник и впрямь — заплата заплату догоняет. Староста надел его, веревкой перепоясался, мешок за плечи закинул, побирушка побирушкой.

— Ну, Степан, в аду встретимся, жди меня. Я тоже в котлы со смолой заглядывать стану, може, ты первей меня… А за Лизой гляди — не родня она тебе.

И канул в утренние сумерки, как в осеннюю топь провалился.

Шуляк напоил кобылу. Из всего хозяйства только эта кобыла у него и осталась. Корову отдал немцам, когда комендант прижал с мясом, а скота в селе уж не оставалось (ежели над тобой петля, и последнюю сорочку отдашь, только бы душу оставили), свиней порезал, кур солдатня перестреляла. Жеребца сам порешил. Шел к колодцу — ведра динь-динь: руки дрожали. Понимал, что надо бежать, и как можно быстрее. Хоть в Германию, хоть еще дальше, на край света, только бы прочь от людей, которых допек за эти годы. Боялся не суда и не приговора: к стенке поставят, клац — и нету, все одно что косточку на счетах перекинуть с одного конца на другой, разве сам он мало на смерть отправлял? Страшился человеческих лиц и глаз — что ответит, как оправдается? Думал тогда, в сорок первом: немцы навсегда, и надо устраиваться. А потом уже остановиться не мог, да и дороги-то назад не было, и немцы тоже брали за горло: либо свою голову подставляй, либо чужими путь устилай. Свою вроде бы жалко. Тогда полагал: если что не так — убегу с теми, кому служу, в Германию либо куда еще. А теперь вот и дома страшно, и бежать навек на чужбину еще страшней.