Выбрать главу

Шуляк огородом свел кобылу в ров, потом поехал левадой, в сторону колхозного сада. За садом начиналась гряда холмов, выгоревших этим засушливым летом. А за холмами ровной лентой тянулось поле. По его краю змеей петлял самый глубокий в Микуличах овраг — Глубоким его и называли. Прошлой весной поле засадили картошкой. Но как ни лез Степан из кожи вон, все равно не смог заставить людей выкопать ее — каждый тянулся к своему огородику, Теперь ехал по глухим зарослям бурьяна, лишь кое-где изредка проглядывала картофельная ботва. На косогоре, над оврагом, паслась коза, играли дети, белел стожок сена (кто-то обкосил пруды, а убрать не успел). В ложбине три женщины рыли руками картошку. Издали Степан не различал лиц, видел лишь одинаковые темные фигуры в фуфайках. Из-за копны раздался свист, ребятню как ветром сдуло, женщины выпрямились и тоже побежали к оврагу; коза вертела головой, отчаянно упираясь, но, видно, ее с силой дернули за веревку, и она тоже исчезла.

Теперь Глубокий казался совершенно безлюдным, травинка не шелохнется над кромкой оврага, но Степан чуял: десятки враждебных глаз следят, пулями пронзают его. «Стрелять станут — упаду в бурьян, но все одно доползу к ним, — стучала в висках звонкая и неотступная мысль. — Брошусь на колени: люди добрые, отцы родные, простите… Так ведь не простят, не помилуют. Собственными руками, которыми вот только картошку здесь рыли, бабы задушат меня…» Он почувствовал на шее мертвое кольцо женских пальцев, испачканных в мокром, холодном черноземе. «И пикнуть не дадут. Их много, я — один. Их так много, что когда разом смотрят на тебя, а ты — на голом месте, как мишень на стрельбище, — дышать нечем. А может, в Глубоком и кто-то из партизан скрывается или даже большевистские солдаты сховались, долго ли ночью переплыть через Днепр, пройти овражками — и в тыл; глядишь, чего доброго, там и сам Маркиян Гута объявится. В него целится, прямо в голову, нарочно подпускает ближе, чтоб наверняка. Гута — тот не промахнется…»

В голове закололо, будто там и впрямь засела партизанская пуля. Не помня себя хлестнул лошадь и, припав к гриве, вихрем понесся назад, к колхозному саду. А пока скакал по полю, тысячи смертоносных шмелей впивались в спину, и он тысячу раз умирал. Опомнился только по ту сторону холмов. Черт с ней, с этой шлюхой. А дороги к людям у него нет и не будет. Он верно решил: надо собирать барахло и бежать без оглядки куда глаза глядят. Да и что на самом-то деле — не навечно же он привязан к этим оврагам, к голым холмам? Он не старик еще, и сила в теле есть. Куда бы ни забросила судьба, не пропадет. Пусть большевики даже выгонят немца, но в Европу-то им ходу не дадут. Золота немного припас, купит где-нибудь кусок земли и четыре стены, Лиза к работе охоча, сын подрастет. А земля, на которой родился, что одежка: снашивают одну — покупают другую. Было бы еще что-то путное, земля была бы как земля, а то — обрывы одни, сам черт ногу сломит, да полынь.

Шуляк погнал кобылу в село.

Село как вымерло. С деревьев облетели последние листья, а хаты торчали как пни на голых дворах — изгороди давно разобрали на топливо, еще в морозные оккупационные зимы, а что не сгорело — дожгли в полевых кухнях немцы. Даже сорок, что жмутся в такую пору к человеческому жилью, и тех не видать. Не осталось в селе ни собак, ни кошек, псов давно порешили полицаи по его, Шуляка, наказу, потому что такой приказ пришел из районной управы; коты передохли с голоду, а может, одичали и разбежались по оврагам. С тех пор как немцы выгнали людей из Микуличей, хаты, брошенные на произвол судьбы, ветшали и разрушались. Трескалась, обсыпалась со стен, иссеченных дождями, глина; сквозь раздерганные ветрами стрехи торчали дощатые ребра; окна оставались лишь кое-где: либо выбиты, либо вынуты; трубы выщерблены, завалинки обрушены; во многих хатах не было дверей — немцы утащили в окопы, готовили себе зимние квартиры. Вокруг чернели пепелища, а среди них — печные трубы, словно памятники погибшему жилищу.

Шуляк поймал себя на мысли, что его радуют все эти приметы умирания села. Если уж не суждено ему и детям его жить здесь, то пусть оно сквозь землю провалится, пусть будет тут болото с жабами, ужами и гадюками, чтобы ничья нога здесь не ступила никогда; пусть все горит ярким пламенем, и тысячу лет на этом месте даже трава не растет…

Ненависть его была как бездонное море.

Под корень бы уничтожить всех, кто заполз в эти овраги, а хаты спалить все до одной — и исчезнут навсегда Микуличи, будет вместо них пустырь, поросший терном и дерезой. А удастся кому из микуличан выбраться из омута войны, пусть ищет себе пристанище в другом месте. Пусть само название села сотрется из памяти людской. Вокруг — лишь чащоба да лай лисиц, по ночам справляющих заунывные панихиды по нему, по Степану Конюше.