— Мне это нравится, я доволен, — и он начал пить чай, громко причмокивая от удовольствия.
В нем проснулась новая радость, и в ней он стыдился признаться даже самому себе: «Моя жена очень любит меня».
Ему казалось, что в первые месяцы он только и делал, что смотрел на свою жену. На самом деле он продолжал работать попрежнему. Он клал мотыку на плечо, отправлялся на свои участки земли и окапывал рядами посеянную пшеницу, и впрягал быка в плуг, и вспахивал западное поле под посевы лука и чеснока. Но работать было удовольствием, потому что, как только солнце поднималось к зениту, можно было итти домой, и там для него уже был готов обед, и пыль стерта со стола, и чашки с палочками аккуратно расставлены на нем. До сих пор, возвращаясь с поля, он должен был сам готовить обед, как бы он ни чувствовал себя усталым, если проголодавшийся раньше времени старик не замешивал болтушки или плоской пресной лепешки с чесноком. Теперь, каков бы ни был обед, он был готов к его приходу, и Ван-Лун садился на скамью за столом и ел. Пол был выметен, и куча топлива постоянно возобновлялась. Утром, после его ухода, жена брала бамбуковые грабли и веревку и бродила по окрестностям, срывая то клок травы, то ветку, то горсть листьев, и когда к полудню она возвращалась домой, у нее было достаточно топлива, чтобы приготовить обед. Муж был доволен, что им не нужно больше покупать топлива. После обеда она брала корзинку и мотыку и, взвалив их на плечо, отправлялась на большую дорогу, ведущую в город, по которой проходили нагруженные мулы, ослы и лошади, собирала их помет, относила его домой и складывала в кучу на дворе, чтобы удобрять им поля. Все это она делала сама, не дожидаясь его приказаний. И когда день приходил к концу, она не ложилась до тех пор, пока не покормит на кухне быка, не достанет из колодца воды и, держа ведро у самой морды, не даст ему напиться вволю. И она собрала рваную одежду и нитками, которые она сама напряла из хлопковой ваты на бамбуковом веретене, починила ее и положила заплаты на дыры в их зимней одежде. Постели она вынесла на солнце к порогу и сняла чехлы одеял, и выстирала их, и развесила их на бамбуковом шесте сушиться. Вату, которая свалялась и почернела от времени, она перебрала, очистив от насекомых, кишевших в глубоких складках одеяла, и разложила на солнце. День за днем она делала одно дело за другим, пока все три комнаты не стали опрятными и почти зажиточными на вид. Старик стал меньше кашлять и, сидя на солнышке у южной стены дома, постоянно дремал, согревшийся и довольный. Но она никогда не разговаривала — эта женщина, разве только о самом необходимом. Ван-Лун следил, как она неспешно и упорно двигается по комнате, наблюдал исподтишка ее неподвижное квадратное лицо, невыразительный и словно боязливый взгляд ее глаз, и не мог ее понять. Ночью он знал ее тело, нежное и упругое. Но днем все то, что он знал, закрывала одежда: простая синяя кофта и штаны из бумажной материи, и она была похожа на верную, молчаливую служанку, которая только служанка — и больше ничего. И не годилось спрашивать ее: «Почему ты молчишь?» — довольно было того, что она исполняет свои обязанности.
Иногда, разбивая комья земли в поле, он начинал думать о ней. Что она видела на этих ста дворах? Какова была ее жизнь, жизнь, о которой она никогда не говорила с ним? А потом ему становилось стыдно своего любопытства и интереса к ней. Она была, в конце концов, только женщина.
Но в трех комнатах не так уж много дела, чтобы женщина была занята целый день, — женщина, которая была рабыней в знатном доме и привыкла работать с раннего утра до поздней ночи. Однажды, когда Ван-Лун очень торопился окапывать пшеницу мотыкой и проводил день за днем в поле, пока спина у него не разбаливалась от усталости, ее тень упала на борозду, над которой он работал согнувшись, и он увидел, что она стоит позади него с мотыкой на плече.
— До темноты дома нечего делать, — сказала она коротко и молча, подойдя к борозде слева от него, неторопливо начала ее мотыжить.
Было раннее лето, солнце нестерпимо жгло, и скоро ее лицо покрылось каплями пота. Ван-Лун снял куртку и работал с голой спиной, но она оставалась в своей тонкой одежде, которая пропотела и обтягивала плечи, словно вторая кожа. Двигаясь вместе с ней мерными движениями, без единого слова, час за часом, Ван-Лун чувствовал, что сливается с ней в ритме работы, и от этого становилось легче работать. У него не было ни одной связной мысли, было только совершенное согласие движений в переворачивании комьев земли на солнце, земли, из которой был сделан их дом, земли, которая их кормила и создавала их богов. Земля лежала рыхлая и темная и легко распадалась под ударами их мотык. Иногда им попадался обломок кирпича или щепка. Это было неважно. Когда-то, много лет тому назад, здесь были похоронены люди, стояли дома, потом они рухнули и возвратились в землю. Так и их дома возвратятся когда-нибудь в землю, в землю же лягут и они сами. Всему свой черед на земле. Они продолжали работать, двигаясь вместе, вместе возделывая землю, безмолвные в этом совместном движении.
Когда солнце село, он выпрямил спину и посмотрел на жену. Ее лицо, влажное от пота и запачканное землей, было темно, как сама земля. Потемневшая от пота одежда облипала коренастое тело, — она медленно заравнивала последнюю борозду. Потом она сказала, как всегда просто и прямо, и в тихом вечернем воздухе голос ее звучал ровно и даже менее выразительно, чем всегда.
— Я беременна.
Ван-Лун стоял неподвижно. Что было на это сказать?
Она нагнулась, подняла с борозды обломок кирпича и отшвырнула его прочь.
Для нее это было все равно, что сказать: «Я принесла тебе чаю», все равно, что сказать: «Давай обедать!» Это ей казалось самым обыкновенным делом.
Но ему — он не мог бы сказать, что это значило для него. Сердце у него быстро забилось и вдруг остановилось, словно у какой-то черты. Наконец наступил их черед на земле! Вдруг он взял мотыку из ее рук и сказал хриплым от волнения голосом:
— Довольно на сегодня. День уже кончился. Пойдем и скажем старику.
Они пошли домой, она в десяти шагах позади него, как и подобает женщине.
Старик стоял у дверей, нетерпеливо дожидаясь ужина, которого теперь, когда в доме была женщина, он не готовил сам. Он был голоден и закричал им:
— Я слишком стар, чтобы столько времени ждать ужина!
Но Ван-Лун, проходя мимо него в комнату, сказал:
— Она уже беременна.
Ему хотелось сказать это небрежно, как говорят, например: «Я засеял сегодня западное поле». Но он не смог. Хотя он говорил тихо, ему казалось, что он выкрикивает слова громче, чем следует.
Старик заморгал сначала, а потом понял и залился смехом.
— Хе-хе-хе! — обратился он к невестке, когда она подошла ближе. — Так, значит, скоро и жатва!
Ее лица не было видно в сумерках, но она ответила спокойно:
— Я сейчас приготовлю ужин.
— Да, да, ужин, — подхватил старик, следуя за ней, точно ребенок.
Как мысль о внуке заставила его забыть про ужин, так теперь новая мысль о еде заставила его забыть о ребенке.
Но Ван-Лун сел в темноте на скамью за столом и опустил голову на сложенные руки. Вот из этого тела, из его чресл явится новая жизнь!
Глава III
Когда время родов приблизилось, он сказал жене:
— Нам нужно взять кого-нибудь в помощницы на это время, какую-нибудь женщину.
Но О-Лан отрицательно покачала головой. Она мыла чашки после ужина. Старик ушел спать, и они остались одни в полутьме. Их освещало только колеблющееся пламя жестяной лампочки, наполненной бобовым маслом, в котором плавал скрученный из хлопка фитиль.
— Не нужно женщины? — спросил он в замешательстве. Теперь он начал привыкать к таким разговорам с ней, где ее участие ограничивалось только движением головы или руки, самое большое — одним, двумя словами, которые скупо ронял ее крупный рот. Он уже не тяготился такого рода беседой.
— В доме только двое мужчин, так не годится! — продолжал он. — Моя мать брала женщину из деревни. Я в таких делах ничего не смыслю. Разве нет никого в доме Хуанов, никакой старухи-рабыни, с которой ты дружила и могла бы позвать к себе?