— Ну и вот, — сказал я. — И вот. Ты, значит, себе придумал, что ты коммунист.
Он отреагировал неожиданно спокойно, едва заметно кивнул, позволяя мне продолжить.
— Так и все остальное придумал. Неважно тебе за что умирать. Тут первично, что ты умереть хочешь, а не большая там, великая цель.
— Чего, не веришь никому и ничему?
— Неа.
— Я тоже. Но меня это хотя бы парило.
— Я вдруг подумал, па, что жизнь — это баблосы. И вокруг тебя полно банков, куда их можно вложить. Вот, не знаю, баба Света с бабой Томой, они выбрали ГЭС, всю жизнь ей отдали, ты канализации строишь и землю очищаешь, не знаю, кто-то молитвы читает, кто-то пишет стихи. Все куда-то вкладывают. А я не хочу их вкладывать, я же знаю, что не окупится, не в этой жизни. Я хочу их тратить. Ты понял меня, па? Что я тебе сказать хочу, ты понял?
Отец захохотал, закашлялся, снова сплюнул мокроту — плевок весь был в тоненьких, прорастающих в вязкой слюне, кровяных прожилках. Красиво.
— Мозговитый ты у меня. Думаешь, всех наебали, а тебя нет?
Он схватил меня за подбородок, больно, до хруста, сжал, я чувствовал его большие пальцы на своих деснах, будто он собирался выдавить мне зубы. Но я смотрел на него, только и всего. И ничего-то страшного в тебе нет.
Это я маленький был, боялся, а сейчас — обычное дело. Отец задумчиво посмотрел на меня.
— Смелый ты стал. Взрослеешь. А я не вижу.
Еще некоторое время мы курили и молчали, потом отец плеснул себе еще, взглянул слепыми глазами в окно, рукой коснулся дрожащего от вьюги стекла.
— Мы с тобой поедем в Лос-Анджелес. Так что со всем прощайся.
Я так и замер с незажженной сигаретой в руке. Вот ничего я абсурднее не слышал, слово "Лос-Анджелес" прозвучало в Снежногорске, как заклинание на шумерском языке. Какой Лос-Анджелес? Я в такую вьюгу даже не был уверен, что он существует.
Отец смотрел на меня, глаза у него были холодные, бесцветные. Он был серьезен.
— Круто, когда едем? — спросил я, стараясь оставаться спокойным.
— Послезавтра. Так что давай, попрощайся со всем, скажи "пока-пока, Снежногорск", и все дела.
— Ты мне вообще сейчас собирался сказать?
— Нет, часа три назад, когда приехал. Забыл просто.
Я не мог представить, как это, оказаться под самым солнцем, в городе, который облизывает океан, в городе, где можно спать на улице.
— Одни проститутки там и фитнес-тренеры. Дерьмовый город. Но я работу хорошую нашел. Надолго.
Тут он темнил. Хорошая работа у него была всегда.
— Тебя уволили за пьянство что ли?
Он меня ударил, не сильно, так, за наглость врезал по плечу. Но все сработало.
— Нет. Это крысиные дела. Есть там мужик, любитель жар чужими руками загребать, конечно, но вещи говорит правильные.
Отец снова посмотрел на меня, сказал:
— И не важно это. Тебе рано пока. Но ты будь готов. Как пионер.
Он постучал пальцем по пепельнице, поднял пару пылинок.
— Я все знаю, что ты скажешь, я ж не даун. Знаю, что ты не выбирал. Знаю, что хочешь по-другому жить. Знаю, что сейчас многие по-другому живут. Что забили на все, чтобы не страдать лишний раз. Вот и тебе хочется. Но ты у меня умрешь за то, что любишь. Я тебе обещаю.
— Ну, такое себе. Я, может, люблю вкусно есть и книжку листать.
— Это ты себя обманываешь. Борь, ты послушай. Ты мог быть чьим угодно сыном, ничего не знать про темноту, про пустоту, про Матеньку, но родился ты у нас с Катькой. Мы ж тоже не выбирали.
— Все — заложники обстоятельств.
Вот к чему пришли даже.
Я встал из-за стола, принялся убирать посуду, но отец вдруг перехватил меня за запястье, дернул, тарелка выпала у меня из рук и разбилась.
— Да не обращай внимания, — сказал он, дыша перегаром. — На счастье. Борь, так нужно, ты мне просто поверь.
Ну будто ты знаешь, каково это — быть ребенком, таскаться за тобой, ублюдком, как на поводке. Я обрадовался, и в то же время нет. Нечто в его голосе (беспросветно унылое, если что) говорило о том, что уезжаем мы очень надолго, если не сказать навсегда.
Мне хотелось повидать мир, я представить себе не мог жару, потных копов с пончиками, девчоночек в мини-юбках и рестики с суши, и мне хотелось ощутить, как бесконечен океан. Но в то же время это была моя жизнь, какая есть, а моя, одна такая.
А он просто взял и переставил меня, как фигурку на доске. Забыл, значит, сразу сказать, ведь какая разница?
Было мне четырнадцать годков, переходный возраст, вот как, гормоны и все дела.
Тут я охренел, конечно, начал убирать тарелку, потом сказал: