Выбрать главу

Ну, яичница подгорела, да и нечего горевать, съест и так. Кофе еще убежал, паскудно залил собою всю конфорку. Я ведь только и думал, что о Лос-Анджелесе. Там, наверное, все яркое такое, всего много. И мне было смешно, потому что я любил свою жизнь такой, какая она была, свой северный городок на краю мироздания.

А ведь должен был радоваться — отправлюсь в теплое, богатое место, буду там суши есть, мне про них отец рассказывал, ходить в кино и купаться. Еще, вот, на скейтах там люди гоняли, а я не умел. Я их вживую, надо сказать, и не видел, эти скейты, хотя мы с Юриком пытались один раз колеса от магазинной тележки, куда в продмаге складывали дешевку всякую, приделать к доске.

Ну, такое, без особого успеха.

И все они там, в Лос-Анджелесе, не будут знать моего языка и понимать меня не будут, разные мы.

А все-таки любопытно, как там живется. Я Америкой не бредил, хотя отцу почему-то так казалось, но отчего бы мир не посмотреть?

Мы с отцом ели жареную яичницу у телевизора, и в этот момент очень отчетливо не хватало мамы. Не потому, что она была ангельской домохозяйкой, выгнала бы нас на кухню и наварила каши. Не хватало здесь, рядом, в нашем семейном, этом, натюрморте.

Натюрморте, точно, не в портрете.

А ведь забыл бы ее, если б она не приходила ко мне и мертвой. Отец собирал хлебом желток, бездумно уставившись в телик. Он воспринимал его, может, как источник красок, будто рыбка аквариумная.

— Ну и что?

— Да ничего. В Хохляндию мне не особо хочется. Надо будет, поеду. А в Лос-Анджелес я когда еще сгоняю?

— Ну, ты езжай без радости все равно. Люди там лицемерные скоты.

— Да ладно?

Он легонько толкнул меня в бок, засмеялся, как всегда обнажая зубы. Рубашка у него на локте протерлась до прозрачности.

— Ну, иди тогда земные дела заканчивай.

— Я б неземные дела закончить хотел, но девчонка моя в Норильске.

Отец снова загоготал, настроение у него стало отменное.

— Да пиздуй уже, а то к вечеру метель опять.

Он прижал меня к себе и поцеловал в макушку — такое было высшее выражение отцовской нежности, он так любил. Было в нем и человеческое что-то, хорошее, ласковое. Пока я собирался, отец, не отрывая взгляда от телевизора, рассказывал мне:

— Видел про индусов передачу недавно в самолете. Там про секту одну, как ж их, туки или тухи, или тукхи, да и хер с ними, смысл в том что они убивали ради богини разрушения, ради Кали, прям ритуально душили людей и ритуально их грабили. Вот, думаю, как можно грабеж обставить. Во славу своей богиньки. Такие лютые дядьки, ты представляешь? Говорят, прикончили два миллиона человек, ну там за продолжительное время.

— Ну, прикол вообще. Это они грамотно рассудили, бандюков-то никто не считает, а тут религия, высший смысл. Поди плохо. Ну, вообще плохо, они ж людей убивают.

— Одно дело, когда себя защищаешь, а другое, когда так.

А в молодости, папашка еще студентом был, он одного парня так бил, так бил и все по голове. Бил он его камнем, много-много раз, такая у него ярость была, а от чего — он никогда не рассказывал. Вроде говорил, что парнишка жив да на своих ногах ходит, а я даже маленьким не был уверен, что так.

— Хорошо, что ты меня не в Индию везешь.

— Индусов там, скотов, много, кстати. Улыбаются тебе, улыбаются, а потом придушат. Восток дело тонкое.

Отец выдохнул дым на экран телевизора, напомнив мне курителя опиума из старой викторианской иллюстрации к какому-нибудь детективу.

— Хорошее кино в самолетах показывают. Ну, я пошел.

— Подожди. Слушай, в Лос-Анджелесе там, ну, черным-черно. Хреново все. Как в любом большом городе. Людей много, тащат свою боль. Грязное все. Тебе сложно будет. Ты мало темноты видел. Будешь привыкать. Ничего этого трогать нельзя, помнишь?

Он помолчал и добавил уже совсем другим тоном, небрежным таким:

— Сигареты купи. "Мальборо".

— Приличным человеком что ль заделался?

Тут он швырнул что-то в мою сторону, я, правда, не увидел, какую вещь, надеялся, что не мою. Успел закрыть дверь.

Первым делом зашел я в продмаг, купил три коробки шоколадных конфет, импортных, и сигарет. Снабжали нас теперь получше, мамка б радовалась — сладкого было много.

Вернулся в дом, вторым, значит, делом, да зашел к бабе Томе и бабе Свете. Они были две одинаковые старушки, сухие-сухие, с пушистыми головами, как вербочки. По всему дому у них были книги, физика да инженерия всякая, и классика, конечно, целый шкаф с Толстым, Чеховым и Достоевским — без них никуда.

От мата они дрожали, как осиновые листочки, верили только в хорошее и тихонько плакали, когда наступал день Победы. Я их любил беззаветно, они меня тоже любили, мне хотелось им напоследок сказать какое-нибудь доброе слово.