Выбрать главу

Это тоже умственная работа.

К вечеру отец стал кашлять — с ним бывало. Приступы у него были затяжные, он хватался за что-то, как утопающий, и долго дохал, пока у него носом не шла кровь и сосуды в глазах не лопались.

Я ему часто говорил: надо врача вызывать. Но то ведь как: ну поохает врач, поахает, вызовет вертолет, чтобы в Норильск его везти, а сделать и в Норильске ничего не смогут, и в Москве, и в Тель-Авиве. Тут уж неважно, надо помирать, так надо.

Кашлял он долго, но я на него даже не смотрел, желал ему легкой смерти, или чтоб после всего добрый и ласковый стал — с ним бывало.

Я уже и в постель лечь успел, почти даже заснул, когда приступ его прекратился так же внезапно, как и начался. У кровати моей стоял чемодан, папашка споткнулся об него, когда ко мне подошел.

— Борь, ты спишь?

Голос у него был спокойный, ласковый. Страшно поди одному помирать, вмиг подобрел.

— Ну такое, более или менее, а тебе чего?

— Ты меня тоже пойми.

— Чего мне тебя понимать, нужен ты мне что ли тебя понимать?

Он сел рядом, положил руку мне на голову, шишку потер, словно на удачу.

— Ну, завтра поедем в Лос-Анджелес. Там у тебя все будет, что ты захочешь. Денег много, я для тебя ничего не пожалею.

— Ну, круто теперь.

И он вдруг мне такое сказал:

— Борь, а ты думаешь мне не обидно, что ты умирать, как я, не хочешь?

— Ты меня по голове ударил, я теперь вообще не думаю, отгребись уже.

Я перевернулся на другой бок, но отец продолжил гладить меня по голове.

— Я и сам на деле не знаю. С одной стороны, я хочу, чтобы ты жил лучше меня, а с другой — у меня наглости думать, что моя жизнь важнее всего мира не было.

И чего он привязался? Как чувствовал все, что я ему говорить и не собирался. Я делал вид, что сплю.

— Ты — мой единственный сын, ты от меня кусочек, от женщины, которую я любил больше всех на свете. Думаешь, мне тебя не жалко? А все-таки, где б мы были, если б друг друга жалели?

Тоскливо ему теперь, захотелось хорошим отцом стать, но я ему такого удовольствия не дам, так я решил. Ничего не ответил, а он все гладил и гладил меня по голове, пока я не уснул.

Утром пришлось со всеми братиками и сестричками попрощаться, они, пушистые комочки, и понять не могли, что я насовсем уезжаю, спрашивали, ухожу ли я умирать, пищали. Я им скормил все, что оставалось в холодильнике, пока отец мылся.

Я знал одно: американские братишки и сестрички будут понимать меня точно так же, как русские. Если будет совсем плохо, стану с ними общаться.

Разумеется, я боялся, ну а кто б не — на моем-то месте? Жалел вот о том, что английский прогуливал, но все-таки знал, что приспособлюсь. Это головой я был нервный, а сердце у меня оставалось спокойным.

— Вот уеду, — говорил я. — Кто вас будет кормить?

Ну, Матенька-то корм всегда даст, надо только по сторонам глядеть, а все-таки приятно быть значимым.

— Борь, собирайся давай, а то с тобой опоздаем.

— А, ну я да, я почти уже.

А человек, он в любом случае ждет хорошего. Он и от смерти ждет хорошего — оттого все мечты о рае. Мамка не пришла попрощаться, и это меня даже чуточку успокоило. Значило, должно быть, что она за мной последует. А все остальное можно было и оставить.

Взял я чемодан, и мы пошли. Снега вокруг, ну просто горы, смотреть невозможно, глаза щиплет от белизны и холода. И еще мело. Я крикнул отцу:

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

— А к тебе она приходит?

Он сразу понял, о чем я говорю.

— Да, конечно. Не так часто, как мне б хотелось. Но она со мной.

— А которая из них настоящая?

— И та, и та. Это все она, мы ж ее разделили.

Была одна мамка, а стало, значит, две. Метель хоть чуточку, но унялась, а то б мы не улетели, а у нас самолет и билеты. Снова я смотрел на тайгу с высоты, но теперь она была белая-белая, только острые верхушки деревьев из этой белизны выныривают и все.

Отец говорил:

— Будешь счастлив. Там тепло, солнце. Будешь счастлив, но Родину не забывай. Где родился, там и пригодился.

— Ты ж сам себе противоречишь, ну что ты несешь?

А все-таки я знал — не забуду, любить буду до конца своих дней и всю тайгу, и нервный десяток низких типовых многоэтажек. Нечего было любить, а я любил — такая там была свобода.

В Норильске я с тех пор бывал уже несколько раз, привык к нему, а обожал все равно — со всей его грязью, со всей унылостью бетонных коробок, со всей горечью воздуха.