Спустя несколько минут с улицы доносится поскрипывание снега. Поток пешеходов устремляется с нагорных улиц в Айскую долину, где ни днем ни ночью не смолкает металлический звон, свистки паровозов, тяжелое уханье молотов… Словно подхваченный этим потоком, Алексей Вавилыч поспешно слезает с печки и начинает одеваться.
— Старуха! Эй, слышь, Алена! Буди Алешку, проспит, шельмец.
Алена Ивановна подымается с постели, садится на кровать и укоризненно качает головой.
— Ах ты, старый хлопотун! Ну, чего булгачишь всех ни свет ни заря? И парню поспать не даешь. Аль сам молодым не был?
— «Молодым…» — беззлобно ворчит Вавилыч, втыкая худые ноги в разношенные валенки. Кому как не ей знать о его молодости. И вдруг в голову ему приходит простая мысль о том, что неплохо бы знать об этом и внуку Алешке. Пожалуй, что и вовсе необходимо…
В субботу Алешка против обыкновения домой пришел поздно. Домашние уже и насумерничались вдосталь, и лучины немало пожгли, а мужиков все не было.
— Что-нибудь неладное, — начала беспокоиться мать, старая Бураниха, собираясь в третий раз подогревать самовар. — Ты бы, Федянька, сбегал, что ли, к Зыковым, узнал бы.
Федянька, белобрысый мальчонка лет десяти, перестал щипать лучину, забросил косарь и ощепок в подпечек и полез под кровать за отцовскими сапогами. Он был очень рад случаю побывать на улице. Но не успел он и первой портянки на ноги навернуть, как дверь широко распахнулась и в избу вместе с седыми космами запоздалого мартовского мороза ввалились Алешка с Гришкой Зыковым… Оба они были в сильном возбуждении. Алешка, так тот и шапку снять забыл, прямо на переднюю лавку бухнулся. В потемках трудно было разглядеть выражение его лица, только широко открытые глаза светились явным восторгом.
Мать с перепугу руками всплеснула и тут же на Алешку напустилась:
— Да вы никак пьяные? Сказывай, разбойник, где был?
Алешка, хохоча, перемигнулся с Гришкой, шапку с головы сорвал, бросил в угол.
— Шабаш, мать! Заваруха на заводе. И вовсе мы не пьяные.
— Батюшки-светы! Да что же случилось-то, скажите толком.
— Бастуем, тетя Маланья, вот что, — степенно пояснил Гришка.
— Что это за слово такое, не разумею я, Гришенька, — притворилась непонимающей Бураниха. — Растолкуй ты мне, сделай милость.
— А то и значит, что — баста! — опять рассек заскорузлой ладонью воздух Алешка и чуть было не загасил чадящую в светелке лучину. — Будь ты неладна, окаянная!
Гришка Зыков с укоризной взглянул на товарища и спокойно пояснил Буранихе:
— В большепрокатном началось. Рабочие все, как один, заявили управителю: довольно, мол, измываться над нами, не выйдем на работу, пока не отмените новых расчетных книжек. Попили, мол, хозяева нашей кровушки рабочей, хватит!
— Там у нас Иван Филимошкин да Ефим Чурилов — ух ты! — не удержался опять Алешка, замахал руками. — Вот люди! Надзирателя Уманского поперли из цеха, никого не боятся.
— Это что еще за сход в моем доме! — раздался от двери негромкий, но густой бас. Никто не заметил, как вошел Вавила Степанович Буранов. Федянька, сидевший до того с раскрытым ртом на полу, быстро довертел портянки, натянул старые тятькины бахилы и шмыгнул за дверь. Мать хотела было прикрикнуть на него, воротить, но, обеспокоенная сердитым видом отца, промолчала, засуетилась вокруг стола.
— Смутьянщиков на заводе развелось, что тебе черных тараканов в голодный год, — ворчал Вавила Степанович, стаскивая с себя промасленную одежду. — Мутят людей, незнамо што… И вы туда же, молокососы! — обернулся он к Алешке. — Всыпать бы вам плетей, как бывало…
Гришка удивленно покосился на широкую, в косую сажень спину старого Бурана, насторожился. Простоватый Алешка храбрился. Пятерней взъерошил слежавшиеся под шапкой волосы, дерзким взглядом уставился в спину склонившегося над рукомойником отца, спросил:
— А как же, тятя, с новыми расчетными книжками, неуж принимать?
— Не твоего ума дело! — Вавила Степанович бросил утирку на гвоздь и, тяжело сутулясь, направился к столу. — Больно вы прытки стали нынче, умники. А о том не думаете, что делать будете, коли хозяин с завода прогонит. Теперь в рабочих руках не больно большая нужда, эвон сколько их мотается без дела, девать некуда. Оно, конешно, пятачок нашему брату-рабочему, ой, как трудно достается, зря поступаться копейкой тоже не след, — разговорился Вавила, умиротворенный сытным запахом наваристой похлебки. — Ну и на рожон лезть нечего. Рассудительно надо, полюбовно договориться с хозяевами, по-божески. Чай, ведь тоже люди русские, поймут. В случае чего и самому губернатору пожаловаться можно… А забастовки — озорство одно, добра от них не жди. В девяносто седьмом бастовали, сколько шуму-гаму было, да много ли проку вышло? Несчетно народу пересажали, увезли бог весть куда, сирот пооставляли. А восьмичасовой рабочий день — где он? — Вавила Степанович безнадежно махнул рукой, помолчал и жестко закончил: — Плетью обуха не перешибешь. То-то. Бог терпел и нам велел. Плесни-ка, мать, мне еще похлебки-то.