Пел Алешка, подыгрывая на гармошке, но на душе у него было нехорошо… Значит, вовсе и не его ждала Аленка у ворот. Это ее дежурить заставили: как бы кто не зашел нечаянно. Ясное дело. А он-то дурак вообразил невесть что.
— Никак загулял, Алексей Буранов? — прервал горькие размышления Алешки раздавшийся у него над ухом пискливо-вкрадчивый голос. — А где же дружок-то твой, а?
Алешка поднял голову и увидел перед собой сморщенное в приветливую улыбку косоглазое скопческое лицо Моисея Пешкина, прислужника из заводской конторы. «Чего ему?» — удивленно подумал Алешка. Рабочие не любили Пешкина, подсмеивались над ним, но за насмешками чувствовалась боязнь. Про Моисея ходили слухи, будто он тайно служит в полиции.
— Дружок-то, говорю, твои, Гришенька-то где? Аль у них дома чего неладно, упаси господь? — продолжал между тем Моисей. — Вы ведь все вместе ходите, не разлей вас водой, хе-хе, — усмехнулся он так, что Алешку покоробило.
— Ну, ты… гнида! — неожиданно для себя Алешка выругался похабными словами, и столько неприкрытой злобы было в этом ругательстве, что Пешкин отскочил как ошпаренный.
Сначала Алешка испугался своего поступка, но тут же почувствовал удовлетворение и гордость собой, и это как бы примирило его с Гришкой. От давешней обиды и следа не осталось. Другое теперь беспокоило его: этот собачник Мосейка неспроста выпытывал у него про Зыковых. И ему захотелось поскорее увидеться с другом, предупредить его.
Встретились они только через день, у заводской проходной. О размолвке не вспоминали, будто сговорились. Да, по правде сказать, и не до того было: уж больно тревожное время наступило. В предчувствии назревающих событий все личное казалось мелким и отступало. События, будто огромный снежный ком, нарастали, грозили раздавить.
Второй день уже не дымили высокие заводские трубы, потухли и остыли кузнечные горны, холодом запустения веяло от нагревательных печей в Большой прокатке. Из темных, насквозь прокопченных заводских корпусов жизнь выплеснулась на волю, под яркие лучи мартовского солнца. Заводской двор и Арсенальная площадь напоминали потревоженный муравейник.
Утром Алешка, как и другие рабочие, в обычное время пришел на завод. При входе в цех рабочих останавливали выборочные комитетчики — братья Потаповы, сурово спрашивали у каждого:
— Про уговор наш не забыл? К работе не приступать, и в четыре часа — на сход.
Скупые, уверенные слова комитетчиков действовали на рабочих ободряюще. Было необычно радостно чувствовать и знать, убеждаться снова и снова, что на заводе, вопреки власти управителя и жандармерии, действует, подчиняя себе все больше и больше людей, другая, еще невиданная доселе власть — стачечный рабочий комитет. В силе этой власти Алешка имел возможность убедиться, когда ходил по поручению Ивана Филимошкина, одного из членов комитета, в штамповочный и столярный цехи проведать, как там настроены люди. Большинство рабочих дружно откликнулось на призыв комитета и не приступило к работе. И вот что самое удивительное, чего никак не мог понять Алешка: его отец, благонамереннейший Вавила Степанович Буранов, тоже бастовал. «Как народ, так и мы», — только и сказал он. Раз уж и отец так думает, значит дело серьезное.
Алешка ходил из цеха в цех, полный жгучего любопытства: что будет? Ему очень хотелось разыскать Гришку Зыкова, поделиться с ним впечатлениями, похвастать, как сам дядя Ваня давал ему, Алешке, ответственное поручение. Гришку он нашел в толпе, собравшейся перед зданием заводского приказа. Но поговорить им не пришлось. Гришка, чем-то озабоченный, озирающийся по сторонам, имел явное намерение протолкаться поближе к дверям конторы, откуда доносился возбужденный говор множества людей. Раздвинув пошире локти, Алешка молча последовал за другом.
В раскрытых настежь дверях стоял начальник заводского приказа Глебов. Одной рукой он прижимал к пухленькому животу замусоленную папку, другой отмахивался от наседавших на него рабочих, силясь перекричать толпу, но слов невозможно было разобрать в общем гвалте.