Выбрать главу
Ну, хорош у нас сосед,                                   ей же ей! Он на сахар больно падок.                                        Как же так? Сахар взял, а денег нет,                                    ей же ей! Может, сахар наш не сладок?                                            Как же так? Вмиг вокруг пальца обведет,                                            ей же ей! Добрый янки, лучший друг.                                          Как же так? Вдруг и вовсе сахар не берет,                                             ей же ей! Может, янки-то не друг тебе, а враг?                                                        Как же так?

Лоренсо Иерресуело, Горящий тростник. Написано во времена республики

Дарио закуривает, Папаша, прищурившись, разглядывает свои костяшки. Ветер загасил сигарету, Дарио снова закуривает, наклоняется низко, чуть не пряча голову под стол. Глубоко затягивается, вдыхая ароматный дым, и застывает на миг со спичкой в руке, разглядывая босые грязные ноги Папаши. Старик шевелит пальцами ног — размышляет. Папаша никогда как следует не умывается. Ополоснет лицо и руки под краном, и все тут. За это Мавр прозвал его Чистюлей. Чистюля, как говорит Мавр, — это такой тип, который только вид делает, будто умывается. Есть такие чистюли — протрет утром глаза пальцем и хватит с него. Некоторые моют руки до локтя и выше, шею и под мышками только в нерабочие дни. Зимой чистюли и вовсе быстро справляются: открыл кран, намочил полотенце, протер уши — и вся недолга. А ноги посыпают тальком «Микосилен». Вот и Папаша так делает, а потом сует свои ноги с черными пальцами, поросшими седым волосом, в деревянные сандалии.

Дарио и сам немного отвык здесь от мытья. Вернешься с работы, сойдешь с грузовика и чувствуешь — надо бы вымыться. Но такой ты весь разбитый да голодный… вдобавок вспомнишь, что придется в очереди стоять за ведром, потом греть воду на плите, нести ведро в кабину, завешенную мешковиной, что соорудили возле уборной, поливать себе спину из консервной банки и мылиться, а рядом маются трое или четверо, распевают во все горло, стучат зубами от холода и кричат тебе, чтоб не поскользнулся. «Цепляйся вот тут!» и «Ну-ка, посмотрим, хватит нам одного ведра?» (это то самое ведро, в котором Арсенио варит обед), а потом выходить босиком и осторожно ступать по камням, чтобы не запачкать снова ноги… Как подумаешь обо всем этом, бросишь под гамак мачете, перчатки, флягу, плетеную шляпу и… сделаешься чистюлей, как Папаша.

На сафре Дарио научился курить. Здесь курили сигары по десять сентаво из тамариндских табачных листьев. Конечно, Дарио курит не так, как, например, Тра́пага, который никогда не выпускает сигары изо рта, все равно горит она или нет. И не так как Баракоа — этот постоянно жует табак, ворочает во рту, словно резинку, его и дразнят «жуй, жевало, плюй, плевало». Дарио закуривает, только когда выполнит дневное задание, и доволен собой, доволен, что не сдрейфил, не сбежал; время идет, а он все рубит и рубит тростник и будет рубить до самого конца сафры. Словно древний индеец с трубкой в руке, Дарио вдыхает великолепные благоухания, источаемые принцессой Табакиной, влюбленной в плебея Кахио. Он закуривает свою сигару и чувствует себя по меньшей мере Родриго де Хересом, человеком, впервые открывшим табак — растение, листья которого горят, испуская клубы ароматного дыма. Дарио поднимает голову и выпускает изо рта плотное облачко — ничуть не хуже настоящей гаванской, из тех, что курил сэр Уинстон Черчилль. Дым вьется над головами сидящих, застилает лица, и они тонут… тонут в дымке истории, потому что на табачных и кофейных плантациях, на полях сахарного тростника, среди пальм и фруктовых садов люди творят историю. «История свершается в огне борьбы, в огне и дыму»… — думает Дарио. Сигара горит и дымится…