Из кухни доносятся распоряжения Арсенио: «Давай, руби здесь, сильней, режь ее, не жалей!» Кто-то дает советы, кто-то соображает вслух: «Надо побольше хлеба оставить. Шкура-то тоже пригодится». Слышится дружное «Раз-два — взяли! Еще — взяли!» Точат ножи. Ножи — собственность Арсенио, личная, частная собственность. Это он разъясняет ежедневно всем и каждому. Арсенио работает на бойне в Гаване с четырнадцати лет. Он знает все, что только можно знать про несчастных коров, которых приводят на убой. Если корова машет хвостом и печально мычит — возни с ней будет немного; если трясет головой — надо стукнуть пару раз дубиной; если же попадется тихая-тихая — берегись! Ну а эта-то, конечно, хороша, просто с неба свалилась. Вот так телочка! Красотка! Только надо уметь как следует разделать ее. Кто не умеет, искромсает без толку, и все. «Будут у нас отбивные, и фарш, и суп, и бульон — сил наберемся недели на три, начнешь рубить тростник так, что любо! Но конечно, сегодня уже не успеем, надо сначала все подготовить. Вот завтра…»
Пришлось подчиниться, отложить пир до завтра. Тропелахе все-таки незаметно отрезал мягкий кусочек, завернул в бумагу фунтиком и спрятал в уголок. Дождавшись двенадцати, когда добровольцы-мясники захрапели, Тропелахе поднялся, тихонько пробрался к гамаку Арсенио и стал трясти его.
— Арсе, а Арсе! — шептал он. — Пойдем на кухню, я там отложил немного мясца, такой хороший кусочек.
— Я из-за какой-нибудь требухи вставать не буду. Точно говоришь, что хороший?
— Клянусь. Сам отрезал. В конце концов, разве мы с тобой не заслужили больше других? А, Арсе?
Арсенио ворча натягивает сапоги. У Тропелахе разгорелся аппетит, он горячо убеждает повара: «Хороший бифштекс сейчас совсем не повредит. Никто не узнает, там же много, всем хватит». Оба пробираются в темноте на кухню, осторожно зажигают коптилку, разыскивают лук, масло, соль, ломтик лимона, раздувают угли в плите.
— Дай-ка сюда вон ту сковородку… Я-то вообще больше люблю жаркое из почек.
— Я, конечно, не очень-то разбираюсь в мясе. Наверно, это филейный край, кусочек-то мягкий-мягкий…
Арсенио освещает сверток. Тропелахе поспешно его разворачивает. Глядит удивленно. Что же это за часть такая? Повар наклоняется над свертком и разражается громким хохотом. «Идите все сюда, а то Тропелахе один съест его!» — кричит Арсенио. Тропелахе поправляет очки, громко сморкается.
— Черт возьми, Арсенио, да скажи же, что это такое? — спрашивает он в недоумении.
— Хвост! Ты будешь есть бифштекс из хвоста, зараза!
Сбежались мачетерос, хохочут. Тропелахе хватает хвост и, размахнувшись, забрасывает его подальше. Мачетерос громко выкрикивают на все лады: «Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе — скушайхвостик! Тропелахе — скушайхвостик!» Арсенио, улыбаясь, достает свисток. Нескончаемый, безжалостный свист несется над лагерем мачетерос-добровольцев.
В последнюю зиму Дарио наконец стало ясно: накормить голодного, напоить жаждущего, сделать так, чтоб не было больше бедных, — это еще не самое главное. Жизнь неудержимо шла вперед, и постепенно начинало казаться, что благородные гражданские порывы мало изменяют жизнь. Ему надоело вышагивать по городу из конца в конец, размахивать флагами да расклеивать лозунги на стенах домов. Он замечал, как к новым революционным понятиям примешиваются давно устаревшие. Волны смятения затопляли душу Дарио. Он огорчался, страдал и по серьезным поводам, и по пустякам. Соседи по-прежнему сплетничали, во дворах по-прежнему стояли зловонные помойки. Дарио все так же ссорился с Марией, ощущал глубокую усталость и недовольство собой, его мучили сомнения. Может быть, события лишь взволновали поверхность и не проникли в глубину? Жизнь неизмеримо шире, могут ли поколебать ее основы грандиозные шествия, митинги со знаменами, гимнами, овациями и всеобщим воодушевлением? Время неумолимо движется вперед, с каждым днем уходят, тают силы, растет усталость, незаметная ржавчина разъедает энтузиазм. Такие, как Дарио, попали в самую гущу общественных потрясений, им казалось сначала, что создание новых учреждений, организация боевых отрядов добровольной милиции, схватка с врагами — все это и есть революция. И вот теперь Дарио увидел — в глубинах человеческих душ, в самой их сердцевине, продолжала жить, несмотря ни на что, складывавшаяся веками закостенелая мораль старого мира. Люди не изменили своих представлений о добре и зле. Повседневное мелкое предательство, лицемерие, интриги, вражда царили в учреждениях под прикрытием священного знамени революции. Бюрократизм разрастался незаметно, заполнял все, как опухоль. Дело возрождения родины подменяли целыми ворохами предписаний и правил. Бюрократы ловко́ пробирались на ответственные посты и, сидя в своих просторных кабинетах с портретами Маркса и Ленина, создавали культ отчужденной власти. В этих кабинетах с кондиционированным воздухом остывали горячие головы, руководители окончательно теряли связь с жизнью. Они уверовали в значимость и незыблемость своих постов, в свое исключительное право управлять жизнью народа, принимали как должное подхалимство подчиненных, гордились приглашениями в посольства и сами устраивали пышные приемы. Напуганные революционной бурей, бюрократы жаждали регламентации, порядка, успокоения, стремились ввести в привычное русло бурный поток событий. Вспоминали о законах, созданных в те времена, когда Куба была колонией, о реформах правительства мистера Мэгуна[34], цитировали дряхлую конституцию сорокового года. Все это смешивалось с разговорами об аграрной реформе. Предотвратить ее они были уже не в силах. Эти люди, привыкшие цепляться за колесницу победителя, твердили, что революция уже окончена, закреплена в целой серии принятых мер и постановлений. И апофеозом революции они объявили свой собственный консерватизм, свои устарелые понятия, кое-как перекроенные на более или менее современный лад.
34
Мэгун, Чарльз А. — временный губернатор Кубы с 1906 по 1909 г., всеми мерами содействовавший экономическому и политическому закабалению Кубы Соединенными Штатами, а также усилению влияния католической церкви.