Михаил, судя по всему, что-то мне отвечал, но было сложно услышать сквозь это все, воздух тоже дробился на пирамидки и пыль, слух мой был кот и гроза, и я хрипло шептала: прости, прости, я не буду больше, пусть все станет, как раньше было, верни как было.
Иногда Михаил возвращал, как было. «Ну что, больше не будешь ерунду спрашивать?» – говорил он и трепал мне затылок, и я пищала: «Больно!», удовлетворенно отмечая, что язык снова работает, кот снова стал слух, но вот больно-то мне и правда больно, ох.
Так я поняла, что это не лимб, потому что в лимбе человек, как правило, один, и в лимбе, как правило, есть доступ к воображению и крайне ограничен доступ к памяти. Также в лимбе не больно. Я не знаю, откуда я это знаю, но в лимбе действительно не больно. Возможно, до этого всего я была в лимбе, но ничего не запомнила, потому что все, происходящее со мной там, придумала (воображение есть, памяти нет).
Несмотря на то, что памяти у меня предостаточно, момента перехода на недельную систему я не помню. Как будто недельная система была всегда, и вся цельная память о предыдущей, линейной жизни, тоже была всегда. Обе эти системы не пересекались. Точки, в которой прервалась линейная жизнь и началась посменная, не существовало, ее не могло быть, потому что линейная жизнь продолжалась сама по себе (просто у меня не было к ней доступа), а посменная продолжалась за счет существования линейной.
В целом можно было бы, наверное, приспособиться. Я ходила ужинать в разные кафе в Москве и Нью-Йорке (какой чудовищный был московский общепит тех дней! неужели мы не догадывались? как нам это могло нравиться?), пару раз встречалась со старыми друзьями, которых не видела годами. Быстро становилось скучно, все было тускло, одинаково, словно не со мной – к тому же я иногда срывалась и начинала рассказывать друзьям о том, в какую дурацкую схему я попала, и тут же все вокруг ломалось.
В Нью-Йорке у меня мало наличных обычно, хотя по субботам больше, чем по пятницам. Приходится выбирать дешевые бары. Пару раз пыталась одалживать деньги, но, что характерно, друзья отнекивались, отказывались, некоторые даже пугались, как будто я им с того света звоню (известно, что покойникам нельзя одалживать деньги, и дело даже не в том, что они их не вернут – как раз таки вернут, но не совсем деньги, поэтому и не стоит связываться). Видимо, важно, чтобы в каждый из этих дней у меня было ровно столько денег, сколько я зарабатываю в этот день, – так что некая логика в происходящем таки есть (и я снова начинаю надеяться, что это объективная история про справедливость или тибетская брошюра полумертвых, зависших в лимбе, попавших неведомо куда). А вот в Москве денег у меня просто горы – но это Москва середины нулевых, не забываем. Я трачу деньги на книги, но не успеваю прочитать ни одну – после работы я ужасно устаю. Лежу на диване, листаю наконец-то изданную Елену Гуро. Тоненькая коричневая книжица, «Небесные верблюжата», такая нежная, такая странная, неужели я не дочитаю – не дочитываю, засыпаю. Утром четверга Елены Гуро на моей книжной полке нет, там все тот же сто раз читанный набор, что и всегда. Я снова иду в «Фаланстер», но там Елены Гуро не обнаруживаю: кажется, она еще не издана. Видимо, это день из каких-то совсем ранних двухтысячных. В Орше у меня денег вообще нет, я прихожу домой утомленная бытием, как старуха, перед сном листаю учебники (чтобы родители видели, что я листаю учебники, и не цеплялись), совсем забросила ведение дневника (впрочем, иногда читала уже существующий – тем не менее, в нем не было ничего нового, это была точная копия моего школьного дневника, просто последняя дата всякий раз была разная), перечитываю любимые книги юности: книжная коллекция у родителей просто огромная.