И вот он трясся на подводе, глотая пыль, серым туманом стоящую в воздухе. Они обгоняли подводы и из Калин и из Мацькова, — хорошие лошади были у старосты! Сам он ежеминутно приподнимал шапку, так как ему кланялись почти все. Но Винцент знал, что старосту не любят. Крестьяне не могли забыть, что до того, как его избрали старостой, он тоже говорил всякое, а теперь его точно подменили, и он часто принимает у себя коменданта полицейского участка, когда тому выпадет дорога через Калины.
— Вот так всякий готов за кусок пожирней иудой стать, — говорил Роек, поглядывая на учителя и сплевывая в сторону. И Винценту становилось не по себе, потому что это был камушек и в его огород, хотя для этого не было никаких оснований. Он знал, что каждый раз, как ему приходится ехать на окружную конференцию, для чего деревня обязана была давать ему подводу, крестьяне ворчат и ждут, какой новый удар на них обрушится.
— Против нас сговариваться ездят, а ты же им и лошадей давай! — говорили мужики, свято веря, что все идущее из города — зло.
И зло приходило. Теперь, когда кончалась уборка, опять начиналась история с разными уплатами, налогами, очередными взносами. В деревню то и дело наезжал судебный исполнитель, приходили повестки, требования, напоминания, исполнительные листы. Старая Лисиха, которая жила с племянницей Параской у самой опушки леса, напрасно клялась, что она уже все уплатила, что с нее причиталось. Квитанций она не хранила, а подсчитать не умела — была неграмотной. И как-то странно получалось, что как раз неграмотным приходилось чаще других платить больше, чем полагается по предписаниям. Роек, например, тот поехал в город, поднял шум и с триумфом вернулся в деревню, его вынуждены были признать правым: в учреждении, дескать, напутали и незаконно требовали с него вторичной уплаты. Но что могла поделать Лисиха? Она горькими слезами оплакала теленка и — уплатила.
Как раз в воскресенье, после обеда, к Винценту иногда приходили крестьяне с просьбой написать обжалование, прошение, подсчитать квитанции. Он кропотливо рылся в грязных, истрепанных бумажках, писал, разъяснял и бессильно опускал руки. Тут было все — и подати, и взносы в банк, и проценты, и, наконец, взносы за те купленные в рассрочку орудия, за плуги и жнейки, ради приобретения которых с такими страшными усилиями, так нечеловечески работали мужики. Хитро были составлены договоры. Мыдляж, например, платил-платил за свою соломорезку, а в итоге оказалось, что она не его. Приехали из города на большой телеге и забрали ее обратно — ничто не помогло, потому что в договоре, под которым стояла подпись Мыдляжа, было написано, что, если он в срок не заплатит хоть одного взноса, пропадет все. А у него как раз подохли свиньи, и он не уплатил. Ему и в голову не приходило, что может так получиться. А те лишь смеялись ему в лицо.
И так во всем. Крестьянин метался в сетях непонятных приказов, предписаний, уплат и взносов, превышающих все его возможности, — и не знал, как из этого выпутаться. Его душили все эти проценты, надбавки, окончательно лишали его и тени надежды, что он как-нибудь выкарабкается, что, наконец, станет на ноги. Он рассчитывал на сенокос, на новый урожай, на свиней, на скот, но достаточно было засухи или ненастного лета, свиного падежа или какой-нибудь заразы на картошку, чтобы все расчеты обманули. Кончалось тем, что он вовсе переставал рассчитывать и лишь из последних сил тянул лямку, с отчаянием в сердце, с ослабевшими мускулами. Был один бездонный мешок — желудки вечно голодных детей, и второй бездонный мешок — город, который брал, брал и брал, не давая ничего взамен. Жизнь рассыпалась серым песком, текла кровавым потом, человек надрывался с утра до ночи — и ничего не получал. О судебном исполнителе, о налогах в деревне говорили, как о внезапно разражающейся грозе, о весеннем паводке, о засухе, сжигающей поля. Судебный исполнитель появлялся неумолимо, как судьба, и бледный ужас охватывал прикорнувшие у дороги деревни. Бабы плакали, проклинали, молились, но с покорным отчаянием смотрели, как он выводит у них из стойла последнюю корову, выгоняет из хлева последнюю свинью, пощаженную мором.
Мужики ругались, потому что всюду ведь было известно, что за господином графом Остшеньским числятся огромные недоимки: сам староста как-то проговорился, что миллион злотых — великий боже! — такие деньги, что и название их превращалось в пустой, ничего не означающий звук.