Выбрать главу

Он помнил, но притворялся перед самим собой, что не знает даже его названия, что оно якобы не застряло в его сознании, как вечно колющая заноза.

Зузе, этой недоразвитой Зузе, достанется все — остшеньский дворец, винокуренные заводы, мельницы, лесопилки и земля, зеленая, колышущаяся хлебами, колосящаяся стократным урожаем, остшеньская земля. В чьи же руки попадет все это? Он отлично знал, что ни тупые глаза Зузы, ни ее плоское веснушчатое лицо, ни ее куриные мозги — ничто не помешает ее замужеству. Любой женится не на ней, — на необозримых, богатых, плодородных остшеньских землях. Шум сосновых лесов, далеких дубрав, шелест берез, богатство, веками нараставшее для графов Остшеньских на прибужской земле, заглушит квакающий голос Зузы. В такой золотой оправе даже Зуза всякому покажется драгоценным алмазом.

Он подошел к стенному шкафчику и отсчитал на ложку капли лекарства. Да, вот как обстоят дела. Впрочем, это безразлично, что будет дальше. Лишь бы до конца выполнить свой долг и непоколебимо стоять на страже этой земли, передаваемой из поколения в поколение. Тем более теперь, когда вокруг все выше нарастает глухая волна крестьянской ненависти, когда уже вслух говорят о разделе земли, когда дебатируются нормы выкупных платежей, когда добиваются парцелляции, когда в мужицкие руки переходили земли, которыми спокон веков владели люди с громкими фамилиями. Набрякшие губы графа искривились горькой усмешкой. Вместо Остшеньских, Платеров, Потоцких — Кухарчуки, Мыдляжи, Мартыняки. Вместо дворцов — смрадные избы, вместо необозримых полей — крестьянские полоски, вместо табунов благородных коней с развевающимися гривами — косматые крестьянские клячи. Марьин корень — вместо штамбовых роз, крапива — вместо изящных клумб. Вот к чему все идет!

Графу показалось, что на него прет мрачная мужицкая толпа, смердящая грязью кожухов, темная, коварная и злая, — те самые люди, которых еще недавно били плетьми во дворе остшеньской усадьбы и которые теперь не снимали шапок, когда он проезжал мимо.

Его беспокоило одно — что презрение, которое он питал к деревне, за последнее время все явственнее смешивается с чувством, которого он никогда раньше не знал.

И он отдавал себе отчет, что это ненависть — такая ненависть, которую можно испытывать только к врагу, которого считаешь достойным борьбы. Нет, это было не спокойное, полное превосходства презрение, когда он приказывал дать крестьянам из Бжегов два воза свиной картошки и срубленные в саду деревца. Это было не холодное презрение, когда он смотрел на пылающий в Остшене огромный стог пшеницы, подожженный мужицкими — чьими же еще? — руками. Это было не холодное презрение, заставлявшее его совещаться с Марковяком, подкупать старост, давать, где следовало, надлежащие указания и объяснения. Это была ненависть — дикая, глухая, неудержимая ненависть, которая лишала его сил, равновесия, заставляла стремительно колотиться больное сердце, не давала уснуть в безнадежно долгие ночи.

«Старею», — думал он с отчаянием, глядя на серые пятна прикорнувших у дороги деревень.

Это не могло быть не чем иным, как старостью. Истощались силы в этой войне, которая велась годами и за последнее время изо дня в день обострялась. И он уже не мог хладнокровно принимать удары, которые обрушивали на него мужицкие руки. В бессонные ночи он обдумывал средства, изобретал уловки, перед которыми те оказались бы бессильными, должны были бы признать себя побежденными. Но наступал день, и граф убеждался, что побеждены были Иван, Константин, Казимир, Ян — но не деревня. И — как неизбежное следствие после причины — подыхал скот на пастбище, пылал стог, уходила рыба из пруда через открытый кем-то шлюз, засыхали подрезанные кем-то деревца и приходилось выливать испорченную закваску. А виновник почти никогда не обнаруживался. Там, в Калинах, в Мацькове, в Бжегах, ссорились между собой, кроваво мстили за обиды, дрались ножами на свадьбах, поджигали друг у друга амбары с хлебом, но как только дело касалось Остшеня, вступал в силу заговор молчания, заклятая тайна, всеобщее безмолвие, прочно ограждавшее виновника. И против этого ничего не мог поделать комендант полицейского участка Левинский: все его усилия отскакивали, как от глухой стены, от этого молчания, от вечного отсутствия свидетелей, от ложного алиби, подтверждаемого без запинки, под присягой. Марковяк и старосты явно боялись — а может, и вправду не знали; если же им и было кое-что известно, то лишь слухи, подозрения, смутные версии, которые обращались в ничто всякий раз, как их пытались использовать.