И в раздумьях своих бессонных ночей Остшеньский уже не мог разобраться — он ли так ослаб, или деревня набирает силу и заглядывает ему в глаза глумливым, угрожающим лицом нищего. И притом у него под боком был ведь еще и другой враг: батраки, дворовые. Но об этом он предпочитал не помнить. Разве лишь когда это само выдвигалось на первый план слишком чувствительно, как несколько лет назад, когда во время жатвы никто не вышел в поле и когда он волей-неволей вынужден был вести переговоры с собственными батраками.
Да, у него не было ни одного союзника в этой борьбе, а враги были — сплоченной массой. Разве вот лесники? Да, на этих он мог положиться. Не из любви к нему, нет! Просто слишком много всего было на их совести, чтобы они решились рассердить его, чтобы они не нуждались в его защите и покровительстве. Да, только они. Даже не Колисяк.
Управляющие постоянно менялись — крали, как могли, и уходили без сожаления, — наемники, для которых Остшень значил не больше, чем всякая другая земля, где они получали кусок хлеба и крышу над головой.
Он был одинок. Предали, ушли дети. Елена никогда не была ему союзником. А теперь изменяло и то, в чем он был всегда так уверен, — стальные мускулы, железное сердце, это каменное здоровье, которому все всегда так дивились и которое для него самого было чем-то простым и само собою разумеющимся.
Ксендз? Нет, от этого тоже мало радости. И он боялся и становился мягок, когда мужики напирали слишком настойчиво. Не умеет он держать их в ежовых рукавицах… А может, такое уж время пришло, что колебалось, гнило с основания все то, что прежде было устойчивым и твердым, что строилось поколениями, укладывалось веками кирпичик за кирпичиком.
— Неужели приходит ваше время, а мое вместе со мной сходит в могилу? — беззвучно спрашивал он видимые из дворцового окна серые деревни, низко прильнувшие к земле. Но перед этой мыслью в нем содрогалось все, с чем он рос с детства, все, чем жил с юношеских лет до старости, — все верования, все принципы, вросшие в сердце, впитавшиеся в кровь, ставшие с течением времени неразрывной его частью, чем-то, от чего невозможно освободиться.
Нет, не может быть — во всяком случае не может быть здесь, в этой стране, чтобы правил хам, чтобы хозяйничал, чтобы поднимал голос темный мужик, потомок еще столь недавнего крепостного. Ведь их едят вши, болезни, нищета, их собственная темнота. Это они обречены на гибель.
Мужицкие хозяйства рассыпаются в прах, а Остшень цветет и разрастается: здесь сила и право, а не там!
Остшеньские поля в крестьянских руках, остшеньские лошади в мужицких конюшнях… Нет, этого никогда не будет! Ведь он обеспечил себя со всех сторон: если после его смерти хоть частица остшеньских владений будет продана, то остальное все, решительно все пойдет на другие цели, будет отобрано, и тот, кто будет здесь хозяйничать после него, не будет иметь больше права ни на клочок земли, ни на колосок с остшеньских полей.
— Не обрадуетесь вы, ничего вы не выиграете от моей смерти, — говорил он далеким деревням, Калинам, Бжегам и мацьковским избам. Этот ближайший к Остшеню Мацьков был как раз худшим из всех, самым ожесточенным, самым мстительным. Ох, как они там, наверно, ждут его смерти, как ждут разброда в имении, упадка, гибели Остшеня. Только не дождутся, нет.
Он присел к письменному столу и, насупив брови, принялся писать. Надо было, наконец, разрешить этот вопрос с Бугом; все это слишком долго тянется. Не хотят мацьковские мужики отдать проток — ладно! То, что он теперь придумал, ударит их больней, мучительней, научит уму-разуму.
Что ему это удастся, он и не сомневался. Недаром же он назывался Остшеньским, недаром все здесь — земли, леса и воды, пятьдесят две экономии, лесопилки, винокуренные заводы и мельницы — все принадлежало ему. Имя Остшеньских еще что-нибудь да значит, в городе еще знают, кто он, и никакие мужицкие доводы тут не помогут.
Дело с Бугом било непосредственно не по Мацькову. Но это в сущности было одно — серый, мрачный крестьянский мир, одинаково темный, злой и мстительный, в какой бы деревне эти люди ни жили. И все они стоят друг за друга, так что все равно, по ком он ударит. Да дело и само по себе выгодно — не для них, конечно, потому что они и воспользоваться-то им не умели, эти ловцы слизняков, рыболовы на перемет, промышленники с вентерями. Они бессмысленно и глупо — как бессмысленно и глупо все, что они делают, — истребили массу рыбьей мелюзги. Ведь они варят в голодовку мальков с лебедой, не помышляя о том, что из этих мальков когда-нибудь вырастет линь, щука, сом. Они хотят, чтобы озеро и река без всяких вложений кормили всю деревню, и удивляются, что рыбы становится все меньше, что уловы все хуже, даже не пытаясь что-либо предпринять. Открыть украдкой шлюз и ловить потом удочкой или острогой жирных, откормленных карпов — это они умеют! Но подумать, позаботиться о дальнейшем, посмотреть чуть дальше собственного носа, увидеть завтрашний день — нет, на это они не способны. Они опустошают землю, воды и леса, и будет лишь справедливо, если эти земли, воды и леса окажутся в руках, умеющих ими пользоваться.