— А как же, вот возле Радзюков вода как лед холодная.
— Или возле ольховой рощи.
— Да и у вашего луга, Владислав!
— Нешто в заводи бывает четырнадцать метров глубины?
— Ну да, такая глубь!
— Это уж не вам судить, волость отдала в аренду господину графу Буг от Калин, с самого верха, до Остшеня. И заводи. И на картах подтвердили, что к заводям относится и старый рукав и эти прудки, что под лесом и за рощами.
— Подтвердили… Не дождутся они!
— Это меня не касается. Мое дело — уведомить, чтобы до завтра лодок в старом рукаве не было.
Он вышел, скрипя лакированными сапогами и новым ременным поясом. Крестьяне остались в избе.
— Ну, так как же мы будем, староста?
Тот еще раз развел руками.
— Можно обжаловать. Только дело долгое, да и ничего не выйдет, был я сегодня в городе, узнавал.
— Так что ж нам всем подыхать, что ли?
— Вам-то, Юзеф, ничего, ведь у вас без малого десять моргов!
— А Роеки? А Захарчуки? А Стасяки? А Игнахи? А все, кто живет по ту сторону, вверх по течению?
— Люди добрые, да ведь коли уж он арендовал, так никому и на шаг в воду не ступить, — отчаянно завопила Ройчиха, которая уже прослышала и прибежала за мужем, — ведь теперь будет то же, что и с лесом — за одну ягодку, за гриб какой человека застрелят! Всем нам теперь будет, как Зелинскому было! Да нам уж теперь и за ракушками в воду лезть не дадут!
— Верно, верно!
— Тут уж не то что Роеки или Захарчуки, а все скопом пропадем!
— Бесплодным песком проклял господь бог эту землю и только одну воду дал, чтобы люди жить могли…
— Рыбу ловить и ракушками свиней откармливать…
— Теперь, значит, и свиньям конец!
— Песок придется детишкам давать вместо хлеба!
— Теперь уж нам, значит, конец, теперь уж нас сиятельный граф до последней погибели довел!
— Суму через плечо — и по миру!
Со двора набивалось в дом все больше баб, и они поднимали невообразимый крик, но мужики даже не пытались угомонить их. Бабы были правы. У всех ускользала почва из-под ног.
— А вы на то и старостой поставлены, чтобы найти выход.
— Да он сам, может, с графом снюхался!
— Кто налог за коров собирал, а оказалось, что не полагается?
— Пока его не выбрали, он был что твой мед сладок, а теперь только бы в участок да в город бегать!
— Как баб штрафами пугать, так он и не знай какой чиновник, а как до дела дойдет, так и нет его!
— Потише, бабы, потише, — пытался успокоить их старик Мыдляж, но тут же попятился, — с таким криком накинулась на него собственная дочь.
— Вы-то чего? Конечно, вам что! Лишь бы самому хватило, а об остальном пусть дочь голову ломает! Глотка-то у вас, чтобы жрать, куда широка, а ума в башке ни на грош! И что вы тут рот разеваете, когда и поумней вас есть? Видали его, какой хозяин, — коровий хвост крутит, да и тот чужой!
Он предусмотрительно отступил в толпу, боясь, как бы она в него не вцепилась. Староста поднял руку.
— Люди, опомнитесь! Криком мы делу не поможем. Напишу обжалование и завтра же свезу в город. Больше нечего делать.
— Тут одно только может помочь, — странным голосом, мрачно сказал Захарчук.
Стало тихо.
— Это что же?
— Или мы, или он.
— Справедливо говорит! — пронзительно закричала Баниха.
За ней подняли дикий крик и все бабы:
— Чего тут ждать? Чего смотреть? Народ, в Остшень!
— В Остшень!
С криком, с шумом все стали протискиваться к дверям. Лица разгорались красным пламенем. По всей деревне лаяли собаки. Все, кто жив, выскакивали из изб. Староста выбежал на улицу. Он был бледен, руки у него тряслись.
Прямиком, по задворкам, кинулся он к избе Роеков, ища Винцента.
— Задержать надо, беда будет.
Винцент в смятении искал шапку, беспомощно метался по комнате. Между тем весть разнеслась по всей деревне. Игначиха выскочила за дверь с младшим ребенком на руках и грянулась оземь возле самой навозной кучи.
— О господи, о господи, ведь пропадем, ведь помрем с голоду, ведь до весны не дождемся! А, чтоб его молнией сожгло за его глотку ненасытную, за наши обиды, за наше горе горькое!
Бабий плач и причитания неслись по всем дворам, по огородам, далеко вдоль дороги. Игначиха с решимостью отчаяния завернула ребенка в платок.
— Ну, идти так идти!
Анна кинулась из избы в толпу женщин. Ее с ног до головы охватил странный, непонятный трепет. В этот миг она забыла обо всем — о камнях, которыми в нее швыряли на дороге, о всех ядовитых взглядах и еще худших словечках. До мозга костей пронзил ее бабий плач. Ясно как на ладони увидела она, что Калинам подписан смертный приговор, и в ней растаяла, исчезла куда-то вся злоба. Впервые она стояла в толпе женщин, как равная между равными, как своя.