По стебельку цветка с трудом карабкалась пчела. Он пристально рассматривал ее полосатое тельце, ее прозрачные крылышки. Круглая головка поворачивалась то туда, то сюда, осторожно осматриваясь. Крохотные ножки цеплялись за невидимые глазу волоски стебля, за какие-то неведомые препятствия, — насекомое терпеливо карабкалось вверх, где трубочки лиловых цветочков собирались в гроздья. Черная головка наклонилась над лиловым кувшинчиком — пчела жужжала сонно, словно выполняя обряд. Медленно, незаметно текло время, медленно двигалось солнце по небу.
Старик вдруг поднял руку.
— А вот и видать… Говорил я, что хоть и далеко, а видно будет…
Винцент похолодел. Далеко над синей линией лесов, в стороне Остшеня, поднималась теперь кверху, в голубое, прозрачное небо, узкая струйка дыма.
Сосны истекали смолой. Узкими ручейками золотых жемчужинок струилась душистая кровь дерева. Ни одно дуновение ветра не шевелило широко раскинувшиеся темные кроны деревьев. На ветку села птица. Кричала иволга на опушке. Негой дышал знойный, погожий, солнечный день.
Но над темной линией лесов все сгущался высокий столб дыма, соединяя землю с небом.
В деревне, видимо, тоже заметили дым, потому что наружу стали медленно выходить оставшиеся по избам. Безмолвно, в глухом молчании, они шли на пригорок и останавливались под соснами, устремив полные ужаса глаза в поднимающиеся к небу темные клубы. Вспугнутая белка перебежала дорогу и спряталась в кустах по другую сторону — на нее никто не взглянул. На пригорке теперь стояла целая толпа, а между тем Винцент так же явственно слышал жужжание пчел, ползающих по чебрецу.
— Помолимся, бабы! — проникновенным голосом сказала старая Лисиха и первая опустилась на колени в душистую, нагретую солнцем траву. За ней упали другие. Лишь Плыцяк и Винцент будто приросли к пенькам, на которых сидели.
— От глада, мора, огня и войны…
Все было, как в ту ночь, когда горели Бжеги, а на Калины пал ужас. Но сейчас в молитве не было страха. Слова звучали мрачно, неслись далеко в золото дня, странно значительные и веские. Бледны и суровы были лица. Сурово, почти грозно звучала молитва. Свершалось нечто неотвратимое, — и пригорок не оглашался мольбой о милости. Сурово, без слез выговаривали женщины древние слова разговора с богом.
У Винцента сжималось горло. К горлу подступили непонятные рыдания, леденящий страх, дикое отчаяние — и он в остолбенении смотрел на спокойствие молящихся. Да, они были спокойны — матери, жены, сестры тех, кто был теперь далеко, за темной линией лесов, там, откуда поднимался к небу черный, колышущийся столб дыма. От бледных, почерневших в нищете крестьянских лиц веяло величием. Лицом к лицу говорили они теперь со своим богом — без унижения, без мольбы, без смирения.
Медленно заходило солнце и залило огнем небо. На пламени зари еще отчетливее обозначились черные полосы дыма. Живой кровью текла вода в Буге, раскраснелись верхушки верб, как факелы запылали рябины у дороги, розовый отсвет лег на ветви сосен, по золотым стволам пошли кровавые полосы. В зареве, в пламени, в пожаре стоял мир, и все затихло под бременем непостижимого ужаса. Еще раз робко пискнула где-то птица и сразу умолкла, будто поняв ненужность своего щебета перед величием заката.
На землю стал спускаться мрак — гасли краски, стираемые пальцем сумерек. На западе небо еще горело — и никто не знал, горят ли то последние лучи солнца или зарево над Остшенем. Темнота смазала лица людей, от Буга повеяло прохладой. Все безмолвно задвигались, медленно направляясь к деревне.
Винцент переждал, пока затихнут последние шаги на дороге, и лишь тогда двинулся с места. Таинственно, едва слышно шелестели ветви в кронах сосен, под деревьями таились темные тени, от рощ веяло ночным страхом, выгоняющим из трясины утопленниц, зажигающим блуждающие огоньки над лугами, сжимающим сердце человека. Во мраке и тишине притаилось что-то неотвратимое, роковое, свершалось неведомое, и Винцента потрясла холодная дрожь. Он направился к дороге, но приходилось бороться с собой, чтобы то и дело не оглядываться через плечо, как когда-то, давно, в детские годы, когда мир был населен призраками. Эхо собственных шагов казалось ему чужим отзвуком — и он с облегчением вздохнул, увидев черные очертания первых домов.