У изб вдруг поднялся говор, шум, но Винцент не слышал. Раздался шум на дороге, зазвучали многочисленные шаги. В деревне уже увидели воз, уже знали, что он означает, и бежали навстречу. Над всеми голосами взвился пронзительный, сверлящий крик Стасячихи:
— Антось! Антось! Антось!
Но и это в конце концов слилось все же воедино с каким-то стоном-рычанием, разразившимся вдруг и стоявшим в воздухе. Пронзительным, страшным, нестерпимым.
Винцент не слышал. Он неподвижно стоял на обочине, стеклянными глазами глядя в невидимую точку, повисшую между небом и уже обсыхающей от росы дорогой.
Очнулся он лишь, когда на дороге из Ржепак заклубилась пыль под колесами несущихся грузовиков и в деревне ударили в набат. Колокол бил мрачно, проникновенно, оглушительно. В деревне забурлило. Все высыпали на улицу. Слепая толпа сгрудилась плечом к плечу и в гробовом молчании глядела на дорогу. Здесь были все вчерашние участники похода — в изорванной одежде, с обвязанными тряпками головами — и остальные: старики, женщины, дети. Заунывный звук набата несся над росистыми лугами, над прикорнувшей у дороги деревней, над золотой от солнца рекой и калиновыми рощами, горящими кровавым заревом в лучах восходящего солнца.
Внезапное веление рвануло Винцента с места. Это было сильнее разума, сильнее сердца — какой-то стремительный вихрь, что подхватывает, несет, не дает опомниться, губит и помогает осуществить.
Его ноги вязли в песке, леденящий страх вздымал волосы. Один миг они все были перед ним — один миг сотни глаз смотрели ему в лицо. И вот он уже стоит среди них, плечом к плечу. Лицом к дороге, по которой все ближе клубится пыль.
Набат не умолкал. Мощно, величественно, грозно. Казалось, звуки его несутся далеко, за Калины, доносятся до Бжегов, до Мацькова, до всех остшеньских деревень — и дальше, до имений господ из Подолениц, Грабовки, Вилькова, звучит по всем прибужским землям — зеленым, золотым, лазурным землям нищеты и голода.