— Предлагаю заменить «по образу и подобию своему» на «моему», — съязвил Стас.
Ефрем снова набычился.
— Зря вы так несерьезно относитесь к предвыборной гонке! До окончания рассмотрения заявок на членство во Всемирную ассамблею Земли осталось три месяца! Известия о вас уже просочились в СМИ, и голоса религиозно настроенных…
— Я еще не давал согласия, — перебил Стас. — Глаголь давай дальше!
Стас понимал, что терпимость к его выходкам растет исключительно из желания Ефрема и дальше оставаться его «первым помощником», но ничего не мог с собой поделать. Задирать одноглазого карьериста было его единственным развлечением в удушающей одинаковости дней.
Хуже всего было по ночам. Ночью к Стасу приходили дурные мысли. Ночью на него обрушивалось одиночество и бессилие. В темноте стеклянной камеры, наедине с собой он отчетливо понимал, что не приемлет этот изменившийся мир, практически ненавидит его. И так же остро понимал невозможность что-либо изменить ни в мире, ни в себе. Одиночество и бессилие стискивали стальными пальцами сердце Стаса, сжимали горло.
После одной из таких удушливых ночей у обзорного окна стерильной комнаты появился Ефрем и вместо положенного «доброго утра» произнес:
— К вам почтальон.
Вошедший лейтенант фельдъегерской службы вытянулся во фрунт и отдал честь.
— Отчего такая важность? — вскинул бровь Стас.
Особый почтальон не понял иронии и, сдвинув брови, отчеканил:
— Индекс натуральности покойной составлял девяносто один процент! Такой показатель дает право использования федеральных ресурсов.
Сердце Стаса гулко бухнуло. Пока Ефрем расписывался в получении, пока конверт, покрытый круглыми печатями и треугольными штампами, скользил в щель лотка для стерилизации предметов, оно бухнуло двенадцать раз.
Дрожащими пальцами Стас оторвал картонный край уставного конверта госпочты и вытряхнул на ладонь прядь седых волос, заплетенную мелкой косичкой. Дыхание перехватило. К горлу подобрался предательский ком. Стас аккуратно вынул письмо. Пожелтевший и хрупкий клочок бумаги, испещренный неровным, колким, но таким знакомым и родным почерком.
«Милый мой, хороший мой, Стас. Если ты читаешь эти строки, значит, Господь услышал мои молитвы и вернул тебя. Значит, все годы ожидания, все ужасы, пережитые мною в последние месяцы, были не зря. Дни мои сочтены и, быть может, в другое время врачи смогли бы продлить их еще хоть ненадолго, но идет война, и нет больше никому дела до нужд и чаяний немощной старухи. Сказать по чести, у меня не осталось сил ждать тебя. Не осталось никакой возможности. Прости меня за это, хороший мой. Ты говорил, что оставишь меня надолго, но я не думала, что наша разлука затянется так сильно. Если ты читаешь эти строки, значит, я дождалась тебя. Вчера я подписала согласие на транспередачу сознания в Бехтеревском институте мозга. Я знаю, ты приложишь все усилия, чтобы вернуть меня как можно скорее, после такой долгой разлуки. Ну а если ты никогда не увидишь этого письма, значит, мы встретимся в лучшем мире, на небесах, где ты ждешь меня, зная уже, что я верно ждала тебя и молилась о твоем возвращении. Прощай и до встречи. До смертных дней твоя, Юля».
— Это исключено! — первое, что сказал Ефрем, в ответ на просьбу Стаса. — На клонирование наложено вето с момента утверждения Постулатов.
Стас зло прищурился и решил требовать.
— Вот как? Тогда я не разрешу меня сканировать, когда вы снимете с меня это, — похлопал он себя по зеркальной груди. — Вот вам, а не мой индекс! — Стас выставил кукиш в смотровое окно. — Вот тогда тебе, а не выборы!
Ефрем побагровел. Зрачок на его протезе превратился в точку.
— Нужно провести углеродный анализ письма, — глухо начал он. — Возможно, оно написано до постановления. Может, удастся сыграть на непреклонности последнего волеизъявления, но в любом случае нужна резолюция Матриарха.
— Ты уж постарайся! — зло процедил Стас и отвернулся от окна.
— Если у нас получится, — примирительно сказал Ефрем, — какой задать возраст?
Стас от волнения замешкался. Перед глазами встал бульвар, зонтики летней кафешки, золотые нити заходящего июльского солнца на тротуаре. Наманикюренный ноготок с блестящей хрусталинкой на поверхности. Лупоглазые эмпатесты, медленно шевелящие плавниками и светящиеся радостью за стеклом аквариума. Стас накинул для приличия пару лет и произнес:
— Двадцать восемь. Пусть будет двадцать восемь.