Да еще сквозь музыку ходики выговаривали замедленно: туп-туп, туп-туп…
Мать удивилась тому, что так отчетливо слышит их перестук. Ведь в избе они остались, те ходики, и давным-давно отсчитывают время не для них – для Альберта. Рыжий Альберт занял дом под жилье для себя, под мастерскую: хозяевам и на порог вход заказан. А вот поди ж ты – стучат себе ходики, и слышит их она: туп-туп, туп-туп…
Только больно медленно стучат, будто каждая минута в час растянулась.
А ногам холодно – спасу нет.
– Отец, – позвала, – дверь притвори. Расхлебенили дверь-то.
Отец не откликнулся. Молчун – он и есть молчун. За всю жизнь трех слов не связал, а с тех пор, как немцы в село пришли, и вовсе рот на замок. Не откликнулся отец, но дверью, послышалось, хлопнул сердито.
Теплее не стало: холод, путаясь в складках платья, все гонял мурашки по ногам, пробирал до костей.
– Отец, – позвала она снова и, не услышав ответа, с трудом раскрыла глаза.
Тотчас, одно за другим, стали на место, обрели реальность все события сегодняшнего утра.
Отец не откликался, потому что нет его в землянке. Пришел на рассвете староста Тишка Сумятин и увел отца в комендатуру.
Музыка – она от Альберта. Патефон крутит. Альберт чаще другие пластинки ставит – они грохочут так, словно кто-то бочку железную по булыжнику перекатывает или в кованых сапогах по крыше бежит. Но если такую вот завел, грустную и красивую, – значит, запсиховал немец, по дому тоскует. И уж теперь лучше поостеречься, не попадаться ему на глаза, не то быть беде…
Ветер в щель между косяком и дверью замахивает. Баба Нюша уходила и, по немощи своей, не прикрыла дверь плотно.
Неясно только, как ходики она расслышала. Далеко ведь они, ходики-то. А стучали, стучали: туп-туп, туп-туп…
Мать поднялась с табурета, чтобы кликнуть ребят и дверь прикрыть, сделала шаг и – снова на табурет вернулась. Ноги не удержали ее, страшной болью захватило сердце.
«Так вот оно что, – поняла мать. – Причудились ходики… Сердце свое я слышала».
Поняла и перепугалась. Не боли, другого: хватит ли у ее сердца силы ненастье пережить, дождаться, когда немчуру из села прогонят? Приключись с ней что – вся семья потеряется…
Во второй раз на нее злая напасть обрушилась. Первый приступ случился семь месяцев назад, в тот день, когда Альберт освобождал для себя их избу. Проще говоря, выгонял их на улицу… Тогда она укладывала в узел простыни да полотенца – все то, что на скорую руку прихватить можно. Отец, Валентин и Зоя были во дворе – вымеряли место под землянку. А Юрка с Борькой, дожидаясь ее, затеяли возню в сенях.
Укладывала она узел, прислушивалась к ребячьим голосам за дверью, а рыжий плечистый Альберт вокруг да около ходил, как – прости, Господи! – пес, на цепи привязанный. Юрке, видать, любопытно было на немца поглазеть, время от времени отворял он дверь, просовывал в избу свой вздернутый носишко. Мать шикала на него. Альберт незлобиво усмехался, а сам следил за ней. Протянула руку за подушкой – вырвал подушку, снова на постель швырнул. Поняла: сам на подушке спать желает. Пуховая подушка, мягкая, в девичестве еще приданое собирала… Хотела в замешательстве ходики со стены снять. Древние ходики, от матушки покойной остались. Зеленый попугай на циферблате от старости почернел, рядом с гирькой для точности хода глиняная свистулька подвешена – когда-то мальчишки у тряпичника выменяли. Зачем немцу такая рухлядь? Ан нет, пальцем Альберт погрозил: не смей, мол.
Тут Юрка снова дверь открыл:
– Ма, Борька на двор просится.
– Сведи, – сказала тихо.
Альберту, должно, прискучило сторожить бабу. Вышел в сени. И только вышел – резануло тишину вскриком ребячьим, и тут же оборвался вскрик, и хлопнуло два раза – гулко и раскатисто. Выскочила она в сени – в спину Альберту уткнулась: ноги расставил, пистолет в руке держит. А ребята прилипли к стене, ни живы ни мертвы оба, обомлели, и над русыми головенками ихними – две аккуратные дырочки в шершавой доске. Пыльные солнечные лучики сквозь них пробиваются.
Схватила она мальчишек за руки и скатилась вместе с ними с крыльца. Пропади пропадом все добро!..
Тогда, во дворе, и упала злая боль на сердце… В первый раз за все тридцать восемь прожитых на белом свете лет.
А сейчас-то с чего же подеялось?
«Валька… – припомнила. – Про обоз сватья говорила, про то, что побили партизаны многих… А Валентина за что же? Не своей волей с ними пошел – заставили. Мальчишка, молоко на губах не обсохло, семнадцати нет… За что мне му́ка такая?»