Этот том одолел Булатович. «Ну как?» – справился профессор, когда Александр вернул книгу. «Нда… Какая-то земная Атлантида», – ответил Булатович и пожал плечами: сия, дескать, грамота не для нас, гусаров, писана.
Отчего не открылся профессору? Он и сам этого объяснить не умел. А единственный человек, с которым хотел поделиться – Елисеев, – скоропостижно скончался тридцати семи лет от роду, и увидел его Булатович в тот майский день, когда Александр Васильевич отправился в свое последнее путешествие – на Смоленское кладбище.
Булатович пошел на похороны. Провожали Елисеева немногие: литераторы, географы, несколько художников. Дорога была неблизкой – с Выборгской стороны на Васильевский остров. Рядом с Булатовичем шел какой-то господин, мял шляпу и, обращаясь к соседу (тот печально, по-лошадиному кивал головой), говорил негромко: «Когда-то, понимаете ли, целые народы были путниками, потом – отдельные индивидуумы… Но духовное-то начало, понимаете ли, одно: тоска по светлому граду Китежу. И в особенности у наших! Да-да, у наших, у россиян. Как сказал Афанасий Никитин: «И от всех наших бед уйдем в Индию». И вот он, Александр Васильич-то, не из тех ли взыскующих града был, а?» Взыскующие града… Почему-то запомнились Булатовичу слова эти, и как-то слились они с его тайным замыслом…
– Ваше благородь!
Булатович будто спросонок взглянул на Зелепукина.
– Попоить бы, ваше благородь? – Зелепукин кивнул ва озерко.
Они спешились, стали прохаживать лошадей. Кони фыркали, перебирали ногами…
И вот снова с бодрой четкостью били копыта по твердой дороге. И снова владело Булатовичем то чувство остроты восприятий, какое испытываешь на дорогах, тобою не хоженных, будь то стежка на опушке где-нибудь в средней России, будь то тропа в джунглях или степной шлях.
Не первый десяток верст мчал Булатович по дорогам Эфиопии, а нет-нет да и вздрагивал в радостном, самому казавшемся наивном удивлении: да это же Африка, Африка, черт побери!
Выше всех иных областей великого континента лежало над уровнем моря Эфиопское нагорье. Огромное и массивное, оно воздымало к солнцу снеговые вершины-главицы. Его речные долины давали жизнь притокам Нила. Были тут и тропически-влажные леса, и обширные, к горизонтам уходящие поля, где вызревала кукуруза, были тут бескрайние пастбища, поля пшеницы и ячменя. Поселяне этого нагорья одарили мир некоторыми видами культурных злаков, и отсюда, с крыши Африки, отправились в свое победное странствие по белу свету бобы, кофе…
Куча камней сложена на краю дороги. Булатович уже знает: неподалеку, стало быть, часовенка-тихоня или бедный монастырек. Точь-в-точь как в Греции… И верно, поворот – и монастырь. Может, один из тех, что хранят в своих кельях стариннейшие летописи, старательно скопированные грамотеями-затворниками. «Исполнен долг, завещанный от бога мне, грешному»… В тех хрониках прочтешь о славном государстве Аксум. Аксум… Небольшой городок на севере Эфиопии. В древности же – столица могучего государства. И прочтешь в монастырской хронике про Эзану, царившего в Аксуме в IV веке нашей эры, об удачливых его войнах, о рабах, возводивших дворцы, и о том, как Эзана союзничал с римлянами, как насаждал христианство и как в ту пору была создана эфиопская система письма, сохранившаяся доныне…
Но времени нет посещать монастыри. Двое русских торопятся в Аддис-Абебу. И в деревнях задерживаются они ненадолго. Зайдут на крестьянский двор с глинобитными службами – медоварницей, закромами, конюшней, зайдут и в дом, в круглую хижину-тукули с соломенной кровлей конусом. В доме опрятно, пол циновками выложен или свежей травой устлан, пахнет в нем, к удовольствию Зелепукина, сеновалом. Из задней половины, где женщины хлебы месят, жарево жарят, выйдет темнолицая хозяйка в длинном белом платье, босоногая, иногда платком повязанная, иногда простоволосая, вынесет гостям угощение, а хозяин в чистой рубахе, выпущенной поверх узких портков, подаст буйволовы рога с медами. За трапезой, уважая обычай, Булатович с Зелепукиным отгораживаются полотенцами, ибо на людях пищу жевать почитается неприличием. После еды разговоры бы разговаривать, да опять недосуг. Булатович и Зелепукин благодарят за радушие, поручик кладет на круглый столик серебряную монетку, и оба путника, поклонившись, идут со двора…
На третий день после встречи с Леонтьевым подъезжали они к Аддис-Абебе.
Аддис-Абеба означает «Новый Цветок». Булатович слышал, что цветок этот еще не распустился, не расцвел, что город только рождается, и все же поручик был удивлен, когда увидел беспорядочную толчею шалашей и палаток. Столица? Скорее военный лагерь, временное пристанище. А красная черепичная крыша на самом высоком холме? Это, должно быть, и есть дворец императора Менелика II…
Булатович с Зелепукиным вымылись в ручье, побрились и переменили дорожное платье на форменную одежду.
3
Аддис-Абеба действительно походила на военный лагерь. Только теперь уже в нем не таилась напряженаая тревога, какая бывает в канун битвы. Теперь обнимала Аддис-Абебу великая радость победы – победы африканцев над европейцами.
О, сколько тут было воинов-храбрецов со знаками ратной доблести – золотой серьгою в ухе, с головным убором из львиной гривы! И сколько боевых плащей – зеленых, как свежая трава, черных, как полунощное небо, огненных, как закатное солнце, фиолетовых, как отсветы в горах, и малиновых, и желтых, и розовых. Далеко слышалось ржание застоявшихся коней, рев мулов, говор пирующих. Весело пировали воины, те, что смяли войска генерал-майора графа Дабромида, отпрыска старинной фамилии, сына военного министра, те, что рассеяли колонны генерала Аримонди, выкормыша Моденской военной школы, и опрокинули батальоны генерала Эллены, рьяного поборника захватных войн. Кто здесь, в Аддис-Абебе, не помнил, как бежали офицеры итальянского генерального штаба, пехотинцы, артиллеристы, альпийские стрелки. Кто не помнил, как улепетывали они, бросая раненых, бросая винтовки системы Ремингтона и пушки системы Максима-Норденфельда, бросая продовольствие, боеприпасы, знамена. А грозный гимн эфиопов «Пойте, коршуны, пойте» хлестал по их жалким спинам, как бич.
Все это было совсем недавно, и все это никогда не пожухнет в памяти. Певцы-азмари уже сложили героические песни и поют, подыгрывая себе на однострунных лирах, а песни народных певцов остаются во времени, как запах леса на засеках.
Праздновали победу живые. Мертвым были отслужены панихиды, по мертвым плакали вдовы.
Вечный покой убитым. Но что делать тем, кого мучат, лишая сна, осколки итальянских гранат, чьи руки и ноги раздроблены пулями, кто ранен в живот, в голову, в грудь? Что делать им? А их сотни, их тысячи.
Об исцелении увечных возносятся молитвы в храмах, где лик Распятого напоминает эфиопа, где позвякивают цепочками и бубенцами старинные, как в московских соборах, серебряные кадильницы. Но молитвами не одолеть телесную боль, а ладаном не осилить сладковатый запах запекшейся крови. И толпятся у дворца Менелика, толпятся у монастыря святого Георгия сотни, тысячи калек. Царь царей, помоги! Вызволи, Спаситель!..
Калек и раненых усаживают к столам-корзинам на широкошумных пирах. Им выносят дары из хором императора. Они могут есть и пить у каждого, пусть самого бедного очага. Но ни ласка, ни яства не избавляют от боли телесной. Затравленные болью, измученные, они просят у неба смерти. И когда разносится по всей Эфиопии весть, что откуда-то издалека, из неведомой стороны московской спешат в Аддис-Абебу хакимы – исцелители, калеки недоверчиво качают головами: ведь чудо ниспосылает только небо…