Его утешила новая краса. Теперь уже не в зарослях явившаяся, а в небе. Неподалеку от реки Габбу он услышал мерные удары и в первую минуту решил, что где-то плывет лодка. Но в этих мерных ударах не было весельного переплеска, и Булатович, задрав голову, увидел медлительный лет венценосного журавля. В гармоническом изяществе сочеталось журавлиное двуцветье – черное и белое. Оно, казалось, создано было природой для того, чтобы явить превосходство простоты над пестротой.
А следом за венценосным журавлем… Нет, поначалу тоже был звук. Странный, доносившийся будто из иного мира, и Булатовичу на миг почудилось, что стоит он в Красном Селе, на дебаркадере, дожидаясь поезда. Поезд приближался. Булатович слышал это отчетливо. Он ошеломленно взглянул на Вальде-Тадика. Парень засмеялся:
– Нагедгуад![4]
Но то был не гром и уж, конечно, не поезд. То был рогатый ворон, или птица-носорог, отличающаяся от всех своих сородичей невероятно шумным полетом.
За рекою же Габбу, в прибрежных зарослях, похрюкивали всамделишные носороги. И боже мой, какое свинское наслаждение было в носорожьем похрюкивании! Вальде-Тадик объяснил Булатовичу: ничего так не боятся носороги, как слепней, да комаров, да мух. И это те, кому нипочем колючки и шипы, пронзающие кожу слонов. А вывалявшись в грязи, облепленные илом и глиной, они были неуязвимы. Вот и похрюкивали, вот и торжествовали.
Реки Габбу и Сор отряд перешел по узеньким мосткам и двадцать первого ноября достиг крайнего на юго-западе Эфиопии городка Горе.
С помощью Зелепукина и Вальде-Тадика Александр Ксаверьевич слез с коня и вошел в дом, приготовленный для него местным начальством. Чувствовал себя Булатович прескверно. Едва выдержал последний перегон по дурной дороге: корежил его жестокий приступ тропической лихорадки. Благо медики преподали в Аддис-Абебе несколько уроков, и Булатович сам впрыскивал себе хину.
От захолустного Горе было уж совсем недалеко до реки Баро. Но поездку туда пришлось отложить. Не на неделю, как думал поначалу Булатович, а на три недели: лихорадка прочно угнездилась в его крови, а хина от чрезмерной, наверное, дозировки уже не оказывала своего целебного действия, а в довершение несчастий слег и Вальде-Тадик. Один лишь Зелепукин казался скалой неприступной и, вороша пятерней бороду, посмеивался:
– Солдату что? Солдату хвороба ни к чему.
Накануне рождества Булатович кое-как совладал с лихорадкой, купил в местном гарнизоне еще одну лошадку, снарядился да вдвоем с провожатым поутру последнего декабрьского дня пустился в путь к реке Баро.
Горная дорога часто пересекалась шумливыми потоками, петляла, как во хмелю, и сужалась чуть ли не до размеров шнурка. Перевалив возвышенность Диду, дорога нырнула в лесную полутьму, но от этого лучше не стала. Кони вязли в глине, взбрыкивали, мотали мордами. А седоки, заслышав еще верст за восемь рев водопада, нецеремонно понукали их и пришпоривали.
В три часа пополудни Булатович был у реки Баро. Река роилась в глубоком ущелье. Прозрачная в сухое время, она бурела в период дождей. Глинистую землю несла Баро в Собат, приток Белого Нила, глинистую землю нес Белый Нил египетскому земледельцу. А тут, под обрывом, Баро – омутистая, в громах и плесках водопадов. И робко глядятся в нее заросли кофе.
Булатович тронул лошадь. Проводник закричал испуганно:
– Нельзя! Нельзя!
За Баро начиналась область Моча, там жили племена, враждебные Эфиопии… Нельзя? Булатович даже не оглянулся. Он первым из европейцев вышел к реке Баро, он первым из европейцев перейдет Баро.
Где-то он встретит новый, 1897 год?
7
День был смуглый. Леонтьев залюбовался палевыми облаками, красновато-коричневой далью и тремя баобабами, вставшими у развилья, как три богатыря. Скупая прелесть окрестностей взволновала Леонтьева, он снял фуражку, провел рукой по ежику жестковатых темных волос.
Граф Абай, он же армейский офицер в отставке Леонтьев, возвращался из Европы в Аддис-Абебу. Поручения негуса были исполнены. В Петербурге Леонтьева заверили, что в будущем девяносто седьмом году в Эфиопию отправится чрезвычайная дипломатическая миссия. И там же, в Петербурге, Леонтьев принял решение поступить на службу к африканцам. Он сделает все, что сможет, для черных братьев. А нынче, когда он чувствовал прилив счастья, любуясь этим днем, Леонтьев думал, что он не только будет служить Эфиопии, но, может быть, обретет здесь второе отечество.
В октябре он был в Аддис-Абебе. Русский госпиталь собирался в отъезд. Леонтьев справился о Булатовиче. Ему сказали, что поручик получил отпуск и странствует где-то за Дидессой. Леонтьев улыбнулся в усы. Николаю Степановичу было приятно, что молодой лейб-гвардеец не изнывал от скуки, не околачивался в императорском дворце.
Впрочем, мысли о Булатовиче не долго занимали графа Абая. Царский совет обсуждал дела большой важности, присутствие Леонтьева было весьма необходимо. И когда Николаю Степановичу сказали, какие планы обсуждает совет, ему отчетливо вспомнился недавний праздник победы над итальянцами.
…Тот праздник начался пальбой из трофейных орудий, отбитых в генеральном сражении при Адуа. Потом фанфары возвестили, что негус негести идет к своему народу. В парадном марше, под торжествующий раскат барабанов прошли сперва придворные, полководцы, пажи, и казалось тогда, что радуга пала на землю – так пестры и ярки были одежды свиты. А негус был на белом коне. В полной тишине провозгласил он здравицу в честь полководцев, воинов, народа. И вновь на холмах раскатился пушечный бас, но его заглушил ликующий вой толпы. Менелик снова поднял руку, пушки смолкли, и в тишину упали слова императора, как удары колокола. Менелик произнес: «Каффа», и над толпой пронеслось: «Каффа…» В прошлом не раз пытались вернуть Каффу эфиопы. Но Каффское царство выстояло, и каффский царь, почитающийся живым богом, не утратил своих священных регалий: золотой короны, зеленой, затканной золотом мантии, золотого меча. Каффа выстояла. Еще не приспели, видно, сроки. Но теперь белые подбираются к Каффе: с одной стороны – французы, с другой – англичане. И теперь приспело время эфиопам присоединить к своей империи Каффу, ибо нельзя позволить чужеземцам завладеть древним царством… «Рас Вольде Георгис, – говорил Менелик, – ты вернейший, ты способнейший из моих испытанных воинов, тебя избрал я полководцем, первым воином в грядущей борьбе с великим Каффским царством». И старый сподвижник Менелика, годами деливший с ним радости и беды, фельдмаршал Вольде Георгис, храбрейший из храбрых, чернобородый силач, горделиво сверкая черными глазами, склонился перед императором…
Отчетливо памятен Леонтьеву тот день, когда Аддис-Абеба праздновала победу над итальянцами, тот день, когда возвестил Менелик о грядущей войне с царем Каффы…
С того дня минули месяцы. Теперь заканчиваются последние приготовления. И совет заседает подолгу.
Менелика и его военачальников совсем не смущает мысль о том, что они, недавние защитники своего отечества, пойдут войной на соседа. Ясно: не они, так фрэнджи – белые дьяволы, захватчики – свалят Каффу, великую Каффу, входившую некогда в состав Эфиопского государства. Не они, так фрэнджи…
Но у графа Абая нет на душе ясности. Он понимает, очень хорошо понимает: Менелик не может отдать фрэнджам богатую область на юге. И потом – что может быть хуже для каффичо, для всех африканцев, как очутиться под пятой европейцев? Лучше эфиопы, чем европейцы. Он, Леонтьев, не разделяет наивных мечтаний «корифея географических исследований в Африке», как называли в России Василия Васильевича Юнкера; нет, Леонтьев не верит в цивилизаторскую миссию держав европейских. А вот в цивилизаторскую миссию эфиопов он верит.